Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
газета поддержит, я снова туда поеду в свой выходной день. Не пожалею его.
— Подчас мы подходим однобоко, — обстоятельно начал старик пенсионер с серебряной шевелюрой. —
Пишем о том, что сделано, в процентах. Но ведь жизнь человека не только восемь часов службы. Кто-то еще
окончил высшее учебное заведение, ездил сдавать последний экзамен. Или собирается отдыхать по путевке
профсоюза. Или вселился в новую квартиру. Или просто живет, справляет серебряную свадьбу. Вы встречаете,
конечно,
Красиво расскажем. Все это, вместе взятое, тоже в итоге работает на коммунизм.
Когда уже рабкоры разошлись, Павел, взбудораженный, подошел к окну.
В ранних сумерках лежал за окном Сердоболь. Крестики фонарей горели мирно, обнадеживающе;
серебряный свет их был похож на свет новогодних звезд и делал все вокруг праздничным.
Разве можно было уйти отсюда, оставить этот город, увиденный таким однажды? Хотя уже через
четверть часа сумерки станут черными, а огни потеряют свои простодушные серебряные лучики…
— На уровне прошло, вполне на уровне, — прогудел за спиной Расцветаев. — Хотя я лично не согласен с
такой формой самокритики…
— А я согласен, — безапелляционно выпалил Ваня Соловьев, самый молодой литсотрудник.
5
Дни сменялись декадами, декады проходили быстро, как дни. Осень, желтоголовая птица, снежком
устилала гнездо. Вчера еще шел дождь, моросил при солнце, капая сквозь туман, южный ветер кружил над
городом, а сегодня утро началось со снега, и такого сухого, такого ядовитого, словно зима уже давно устоялась,
а влажный октябрь — запоздалое бабье лето — только приснился всем.
Город оделся в белое сукно.
Черемухина позвонила Павлу в редакцию и своим домашним, несколько смущающимся голосом
спросила, не хочет ли он проехать с нею сейчас на сессию сельсовета.
Павлу показалось, что запахло ванилью и сдобными булочками. Он улыбнулся и согласился.
— Только придется на лошади, — еще более конфузливо добавила она. — Не бойтесь, править я умею, а
тулуп, если хотите, в райкоме можно взять.
Они выехали утром, по нерассеявшемуся туману. Вокруг Сердоболя лежала сизая равнина, окаймленная
плотной дымкой. Слоистое небо и желтоватая лошадиная грива, которая прыгала под дугой, — все казалось уже
устоявшимся, зимним. Когда сани легко перескакивали снежные горбы вчерашней метели, слышался звон
кованых полозьев. А с редких деревьев по обочине мостовой плыл, опускаясь, лебяжий пух; его можно было
ловить руками. Но вот мелькнул последний красного кирпича домик, последнее деревце — и осталась только
гладкая, как блюдо, равнина. А вместе с нею тишина и радостный бег в раскатывающихся санях, солнце в самое
лицо.
Они то разговаривали, то просто переглядывались из-под ресниц, радуясь дню.
— У вас все лицо в веснушках, — сказал Павел, только что рассмотрев. И это показалось ему тоже
хорошим.
— Поедем по лесу? — спросила она.
— Только не мимо деревни, чтоб добрые люди не видели, как мы болтаемся. Можно?
— Все можно. — Она засмеялась доверчиво.
— А вы хорошо правите, как заправский ямщик.
— Во время войны служила ездовым. Я ведь сама деревенская, здешняя. Сначала мы скот гнали от
немца. Мне было тогда шестнадцать лет. А потом подросла и все ходила в военкомат, в армию просилась. Взяли,
но не снайпером, не разведчиком, как мечтала, а в обоз третьего разряда. Ничего, и там служила.
Они ненадолго остановились в осиновом перелеске. Павел вылез, разминая ноги. И вдруг не удержался:
ухнул, раскинул руки и спиной, навытяжку, грохнулся в мягкий снег, не запачканный ни одной дыминкой.
Черемухина нагнулась, набирая полные горсти, лепя скользкие легкие снежки. Потом ее дело было уже
только придерживать вожжи. Серый иногда соскучится и сам тронет крупной рысью. Когда сани затрясет по
ухабам, прервется и их ленивый разговор. Не то важно было, о чем они говорили, но доброе необязывающее
чувство симпатии друг к другу и общая радость от чистого, пьяного воздуха.
“Эх, парни девчонки, мои ровесники, ставшие уже секретарями райкомов, — подумал Павел. — Вот нам
уже и за тридцать. Где, в каких долинах ночует наша молодость? Должно быть, только в глазах, когда мы
смотрим друг на друга”.
В самом деле, чем больше он вглядывался в Черемухину, в ее круглое лицо со светлыми бровями, в губы,
которые складывались трубочкой, понукая Серого, тем больше видел одну из своих одноклассниц: коротко
стриженную, с красным галстуком, повязанным у горла крепким, честным узлом.
“Конечно, — думал Павел, — нашему поколению выпали на самом пороге юности и ратные трудности и
ранняя смерть, но ведь оно было таким любимым у советской власти! Малышами мы начали ощущать мир
тогда, когда пятилетки уже оперили страну. Родина была щедра к нам: мы просили Дом пионеров — нам
строили дворец. Детские железные дороги, пионерские лагеря, конкурсы, трудовые подвиги; девочка Мамлакат,
сборщица хлопка, пятнадцатилетний скрипач, кабардинский наездник — во всем был размах, все делалось
широко, на целую страну”.
Да, весь Союз любовался своими детьми и радовался этому непуганому многообещающему золотому