Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
Ее бессмысленная самоуверенность взорвала его.
Он слишком медленно и неохотно входил в струю этих прямолинейных, обнажающих разговоров. Ведь
долго он вообще смотрел на нее сверху вниз, с видом само собой разумеющегося превосходства.
И, как это было ни совестно, именно ее протертые локти и ворот, схваченный английской булавкой,
подогревали это превосходство. Пожимая обветренную, шершавую руку, он инстинктивно радовался
собственной устроенности, с удовлетворением
облегающую его.
Он презрительно отстранял ее резкость и несдержанность; любезная улыбка не покидала его глаз.
И вдруг он переставал улыбаться. Лицо его сразу старело и теряло долю привлекательности. Он слушал и
мотал головой. Один из приятелей как-то давно пошутил насчет Павла, что мировая скорбь не его стихия, его
девиз: “Улыбайтесь, всегда и всем улыбайтесь!” Тогда он, помнится, крепко обиделся.
Но глаза его действительно редко теряли улыбку — только тогда, когда он вынужден был вникать во что-
то, что лежало вне его жизни. “Может быть, он, как земноводная рыба, на какое-то время пробует выскочить на
поверхность и подышать кислородом, но потом проходит темное облако и он спешит вернуться в свой водоем?
— думала Тамара, сосредоточенно и бесцеремонно разглядывая его. — Он как-то сказал: вы созданы для
солнечной погоды. Не знаю, у меня ее никогда не было. А вот он — человек такой погоды и живет при ней
постоянно. Порядочный и добрый ко всему живому, но не опускающийся в глубину: рыба пресных вод!”
Иногда она думала это про себя, иногда отваживалась произносить вслух, и тогда он вспыхивал и терял
терпение. Но вдруг именно английская булавка примиряла его с ней: ведь, она была еще девчонкой,
неустроенной девчонкой!
И думая, что снисходит до нее, на самом деле он просто втягивался в их колючие разговоры, приучался
заглядывать в себя, как в колодец. И ему хотелось уже видеть больше, чем виделось раньше.
Но стоило им не повстречаться несколько недель, как он возвращался к старому, и требовалось время,
чтобы опять переключиться на Тамарину волну.
Поэтому их разговоры всегда начинались натянуто — оба проверяли: намного ли успевало затянуть
проталины ледком во время разлуки?
Их прогулка по окраинам Сердоболя заняла меньше двух часов. Но за это время успел кончиться
затянувшийся майский день, наступала ночь. Они возвращались в стекленеющих сумерках. Перешли не
Гаребжу, а другую, маленькую, безыменную речку по деревянному мостику, и Тамара привела на траву
вытряхнуть песок из босоножек. Павел смотрел на нее пристальным взглядом.
— Вам надо сидеть именно так. Неба почти не видно, только зеленый склон. Это вам идет.
Тамара подняла голову:
— Что вы так смотрите?
Он ответил сердито и насмешливо:
— Любуюсь вами.
У Тамары Павел тоже долго вызывал только досаду. Она часто думала о нем, но каждый раз обрывала эти
мысли чисто мальчишеским: “На кой он мне сдался?” Но все-таки любой человек из Сердоболя имел для нее
теперь ценность постольку, поскольку мог рассказать о редакторе газеты. Когда она впервые поймала на себе
ласкающий взгляд Павла, ее гордость поднялась на дыбы. Но она не смогла воспротивиться. И тогда стала сама
себя обманывать: она решила, что отплатит ему со всем коварством рассудочной женщины, о чем отчасти
начиталась у Бальзака и чем отчасти владела сама от рождения, как каждая дочь праматери Евы.
Глаза ее уже смелее отвечали ему. Но она была еще так молода и так великодушна сердцем, что игра
должна была неминуемо обернуться против нее самой. Чем пристальнее она в него вглядывалась, тем надежнее
увязала. Он казался ей все лучше и лучше. Когда делаешь кого-нибудь предметом всех своих мыслей, невольно
па него, как на свое создание, переносится и вся жажда хорошего.
В Тамаре, как во всякой женщине, чувства могли преобладать над разумом. Она способна была
совершить любую глупость, а ум помогал только сделать ее разумнее. Глупость, под которую подведен базис, —
глупость вдвойне!
“Глупость” ее оказалась одинаково дерзкой и наивной. Поздно вечером, идя как-то от вокзала по
Сердоболю, она увидела свет в редакционном кабинете Павла и, добежав до ближайшего автомата, набрала
номер. План созрел мгновенно.
— Лейтенант, — сказала она жалобно, — товарищ д’Артаньян, пожалуйста, спуститесь на минутку. Я
сейчас подойду.
Павел увидел ее запыхавшуюся и чем-то возбужденную.
— Ну, что случилось? — спросил он не очень милостиво. В руках у него была самопишущая ручка; в
последний момент изменился план номера, и Павел спешно дописывал недостающее.
— Я не знаю, что мне делать, — смиренно проговорила она. — Мне негде ночевать.
— Что?!
— Ну да, гостиница полна, стучаться к кому-нибудь в дом поздно.
— Как же вы собираетесь поступить?
— Никак. Посижу до утра на лавочке. Может быть, ночь будет теплая. — И она явственно заляскала
зубами.
Павел озабоченно потер черенком ручки лоб.
— Нет, это не годится. Вы простудитесь. Но, черт возьми, куда же я вас дену?! Я ведь не могу вести вас к