Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
Дело казалось ей необыкновенно ясным, все следовало друг за другом, как движение стрелки по
циферблату: сначала подкашивается озимая рожь, потом вико-овсяная смесь, клевер, люцерна, в июле
подрастает кукуруза, а с середины августа — картошка.
Гвоздев слушал ее со скукой. Увлечение подкормкой началось внезапно, с весны, а не с осени, когда
можно было бы спланировать посевы. Он знал, что в соседних колхозах дело доходило чуть ли не до
рукопашной: председатель
это вредительство. Хотите, мол, без хлеба нас оставить. Тогда сам председатель, матюкаясь, брал косу, и на него
же летела жалоба в район: “Не остановите, до Хрущева дойдем”. И только когда удои поднялись до шести
килограммов на корову и стали подсчитывать, сколько стоит эта прибавка, а сколько — тонна хлеба, то в молоке
открылась неоспоримая выгода.
Но Гвоздев туго поддавался кампаниям и, имея свой хозяйственный план, думал, что его пока все это
обойдет стороной (тем более что кормов в колхозе было вполне достаточно). Он, конечно, не отказывался
открыто, но то, что в его колхозе подкашивалось из общего массива ржи, было скорее демонстрацией для
уполномоченных, чем работой на самом деле.
Тамара-то в этом разобралась, и все-таки от Гвоздева ей пришлось выйти ни с чем. Когда она спускалась
с крыльца, к правлению подкатила райкомовская “Победа”. Столкнувшись с Синекаевым, Тамара было
насупилась и посторонилась, но поостывшее еще пламя схватки оказалось сильнее ее. Она остановила его и
начала сердито обличать Гвоздева. Синекаев задержался на ступеньках, зорко и со вниманием рассматривая ее.
У Тамары были гладко зачесанные волосы, платье с рукавами по локоть. Ни острый подбородок, ни губы,
которые, даже когда она сидела совсем смирно, казалось, быстро-быстро говорили (так полна была в ней каждая
жилка игрой жизни!), ни смуглый открытый лоб, ни худые руки — ничто не останавливало внимания, кроме
разве бровей двумя полумесяцами (дар отца лезгина) да темно-вишневых глаз, которые то потухали, то
зажигались, в зависимости от того, какая мысль озаряла ее.
Но две главные черты характера были написаны на ее лбу: неподкупность и беспредельная доверчивость,
и это-то с первых мгновений определяло к ней отношение самых различных людей. Не потому, что она была
худенькая и угловатая; если бы она была толста, неповоротлива — все равно это ощущение ребенка, который
смело идет по миру, почти всегда сопровождало и оберегало ее.
Надо было быть очень черствым и начисто лишенным интуиции человеком, чтобы увидеть в ней пороки,
свойственные взрослым: искать в ее спотыкающейся, быстрой и сердитой речи задние
в конечном счете к ее собственной выгоде и благополучию.
Ее носило по жизни, как семечко одуванчика. Жажда новых стран и новых людей расцвечивала все
вокруг нее особыми красками. Она видела хорошее там, где никто его не замечал, и, роняя торопливые слезы
обиды, с торжеством доказывала в конце концов всем, что оно существует. Она распознавала фальшь и гниль за
самой благопристойной вывеской и готова была тащить людей за руки, чтоб только они разбили эту вывеску.
Если б и сейчас, в двадцать четыре года, ей на шею повязать пионерский галстук, она была бы неотличима в
гурьбе босоногих — так весь ее мир был еще близок к ним. Она бродила по раскисшим дорогам с энтузиазмом
и упоением. Она никогда не просила и не ждала, чтоб ее кто-то куда-то устроил, отвез, познакомил. Она была
самостоятельна и горда, как бывают горды только подростки. Все представлялось ей по плечу, и отважный
девиз “Я все могу сама” так, казалось, и витал над нею.
Многим людям хотелось бы стать искренними и непосредственными, но в тот самый момент, когда они
открывают рот или протягивают руку, их сковывает проклятая оглядчивость, боязнь быть неправильно понятым,
они комкают слова и медлят — одну десятую долю секунды, не больше, но это решает все. И вот уже
безвозвратно потеряно драгоценное чувство доверия, которое распахивает нам чужие сердца.
(Те, кому приходилось много бродить по незнакомым местам, знают, что самая злая собака отступает
перед добросердечием, с которым идешь ей навстречу. И безобиднейшая подворотная шавка ополчается
праведным гневом на тех, кто трусит и ждет на каждом шагу беды для себя.)
Хотя Синекаев и не сознавался себе в этом, но то, что “разоблачительница” Тамара напустилась именно
на Гвоздева, с которым у райкома был как бы вооруженный нейтралитет, доставляло ему удовольствие: теперь
нейтралитет разрывался, Тамара давала в руки факт против Гвоздева. Факт злободневный и поучительный для
других. Он взял ее за руку и ввел обратно в правление колхоза.
— Ну что? — сказал он Гвоздеву, который откровенно недовольно взглянул на них обоих. — Критика
достигает тебя, Гвоздев, не только сверху, но и со всех сторон?
— Вот видите, — говорил он Тамаре в полном удовольствии на обратном пути (он охотно взял ее к себе в
машину). — А вы говорите: не надо стучать кулаком! Стукнули — и толк.
Быстрое решение почему-то не очень радовало Тамару.
— А мне рассказывали, что он у вас выдающаяся личность в районе.