Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
— Как бы мы его из выдающихся не разжаловали в обыденные, — буркнул Синекаев. — Если разложить
достижения на множители, я уверен: пять таких планов может колхоз поднять, а Гвоздев все норовит одно
плечо вместо двух подставить. Но в общем председатели у нас в районе крепкие! Посмотрели бы, когда мы всех
собираем: гвардейцы, молодцы, один к одному! Только, конечно, и на самотек пускать никого нельзя; доверяй и
проверяй. А ну, что это у них за новая постройка? Останови, —
Тамара вышла из машины вслед за ним. Был тот вечерний час, когда солнце светит еще ярко, но запад
уже в желтой дымке, а река начинает дышать холодом. Засохший низкий кустарник, трава, песок принимают
красноватый оттенок. И чем ниже опускается солнце, тем плотнее сумерки оплетают травы, хотя воздух еще
светел. Но свет поднимается в вышину, словно газ, выпущенный из воздушного шара.
— Дотемна приедем в Сердоболь? — спросила Тамара у шофера. — Хотела бы я еще попасть в кино.
— Как поторопимся, — отозвался тот.
Синекаев, услышав название фильма, пожал плечами.
— Разве это типическое произведение? — сказал он.
— Любовь всякая бывает, — ответила Тамара, глядя на него исподлобья. — Как у кого получится.
В наклоненной Тамариной голове, в ее сжатых губах угадывалось противодействие, но Синекаев не был
сейчас расположен к серьезным спорам и принялся добродушно трунить:
— А что такое любовь? Вот я поговорю со звеньевой о… кукурузе. Она не спит ночью, думает. И я не
сплю, тоже думаю… Вот это любовь! Было мне семнадцать лет, захотели меня женить. Так я подходил к
девушке — меня в самом деле трясло. А со второй этого уже не было. Привык. И никаких особенных
переживаний. Есть долг. Так я и буду своих детей воспитывать.
— А я желаю вашим детям, чтоб они были счастливы.
— Прожил я свою немалую жизнь и никогда с этой любовью не сталкивался, — он комически вздохнул.
— Могу вас только пожалеть, — сердито сказала Тамара.
Синекаев намеренно пропустил мимо ушей дерзость тона. Потом, когда они бродили вокруг
неоконченной постройки, оп вернулся к мысли о типическом:
— Один художник написал портрет известного партизана, человека некрасивого собой. Его
односельчанка, старая женщина, смотрела, смотрела, а потом сказала укоризненно: “У него была такая красивая
жизнь, а ты нарисовал только лицо”.
Так протекал их единственный и случайный разговор по дороге в Сердоболь.
В Сердоболе же вместе с летней кипучей страдой, бок о бок с нею, шла обычная районная жизнь.
Получались и отправлялись директивы, произносились на активах речи, а в День печати Павел должен был
сделать в клубе доклад об истории и задачах советской прессы. Говорить об этом ему не хотелось:
доклад повторяется каждый год. Но Синекаев так удивленно взглянул на него, когда Павел было заикнулся, что
надо построить по-другому, рассказать просто о героях газеты, героях жизни.
— Нет, о передовиках и без тебя скажут. Соберем совещание доярок, слет пастухов, тогда и поговорим. А
ты уж не мудри, где не надо. Занимайся своим прямым делом, раз оно тебе поручено.
Собрание состоялось в положенный день, в послеобеденное время, когда на дворе стояла жара и люди,
разморенные, в полумраке прохладного зала сидели дремля и, казалось, ждали, когда же смолкнет поучающий
голос докладчика, отгородившегося от них частоколом цитат. А он себе все расплывался стеарином…
Павел говорил округло, спокойно, иногда посматривая поверх конспекта в зал. Вдруг он натолкнулся на
взгляд Тамары откуда-то из бокового ряда, прикованный к нему с таким недоумением, что он замолчал на
полуслове. Руки его опустились, и он не мог выдавить из себя ни звука. Потерянно, со стыдом несколько секунд
он смотрел прямо ей в лицо.
Она первая прервала неловкую паузу; задвигалась, шевельнулась, косо глянула по сторонам — не
заметил ли кто-нибудь его явного конфуза — и, успокоенная, опять вернулась взглядом к Павлу, но уже по-
иному: ободряя и успокаивая. “Ну что же ты? Уходи скорее с этого места, где на тебя все смотрят. Кончай свою
незадачливую речь”.
Сострадательная ирония тронула уголки ее губ, она наклонила голову и вытащила носовой платок,
поднося его ко рту.
Павел в самом деле послушно перелистнул страницы, прочел несколько заключительных слов, совсем не
думая об их значении, настолько они уже примелькались, хотя и имели первоначально смысл большой и
важный, и сошел с трибуны с ощущением того, что с ним сейчас произошло какое-то событие, нравственное
потрясение, и он был весь еще полон им.
Было ли это тем, что Тамара как бы слилась с его собственной совестью и он беспрекословно подчинился
им обеим? Или же, спокойно мирясь с полным залом, он только перед нею одной не в силах был предстать в
смешном, жалком виде? Он в растерянности перевел взгляд па Синекаева, но Кирилл Андреевич потирал
ладонью курчавую редеющую голову и, кроме сознания исполненного долга, легкой испарины и привычного
утомления, на его лице ничего нельзя было прочесть.
Странно, что Павел не увиделся с Тамарой ни в тот вечер, ни на следующий день, даже и не очень
вспоминал о ней, но она уже все время незримо присутствовала рядом с ним, как бы направляя спутанный