Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
шуршали, как конфетные обертки.
Посредине сквера возвышался громоздкий постамент с несоразмерно маленькой фигурой наверху; когда
Павел завернул за угол этого постамента, он увидел Ларису, которая стояла спиной к нему и долго, может быть
очень долго уже, ждала, потому что Павел попал сюда с большим опозданием, на случайном поезде.
Сам не зная почему, вместо того чтобы выйти ей навстречу, он отпрянул и стал наблюдать за ней. Он
вдруг с удивлением заметил, что она
нее большие, не по ногам, ботинки, давно не чищенные; вся ее маленькая пухленькая фигурка казалась сейчас
такой жалкой, в этой одежде с чужого плеча. Беззаботный, как большинство офицерской молодежи во время
войны, обеспеченный окладом, продовольствием, казенным обмундированием, он никогда прежде не
задумывался об истинном материальном положении Ларисы и ее матери. Обе они казались опрятными,
довольными, а Лариса в двух своих летних платьицах с рукавами-фонариками даже нарядной.
Но сейчас она стояла одна, поеживаясь от резкого ветра, и он продолжал рассматривать ее, как
незнакомую.
Наконец она повернулась, безнадежно обвела взглядом сквер и побрела прочь, видимо потеряв всякую
надежду.
Когда она прошла уже мимо Павла, сразу поблекнув, с опущенными плечами, косолапо загребая
ботинками сухой песок, он почувствовал, что к горлу его подкатила невыносимая волна жалости.
Он вышел на дорожку и громко окликнул ее:
— Лариса!
Она обернулась, как-то даже не обрадовавшись сперва, только пришибленно посмотрела на него, не
двигаясь с места. Он бросился к ней сам, не чуя ног. Гладил ее лицо, целовал бровки, выпуклый лобик,
сомкнутые, соленые от слез веки, но так и не осмелился спросить то, о чем думали они оба: “Ты боялась, что я
не приеду?” — “Да, боялась”.
Спустя полчаса на этой чужой им обоим станции они зарегистрировали свой брак. Павел посадил ее в
попутную машину, дал на дорогу большую часть тех денег, что были у него при себе, обещал со следующего
месяца высылать аттестат; и так они расстались еще на довольно продолжительное время, после которого стали
уже фактически мужем и женой.
Надо сказать, что, когда они наконец соединились, Павел очень скоро забыл о своих сомнениях — если
можно так назвать его неоформившееся колебание, — и влюбился в Ларису заново, со всем пылом и
искренностью своих двадцати четырех лет.
Он был опытнее ее, но ненамного — грубой солдатской опытностью; все же остальное было ему
неведомо, как и ей, и сейчас им казалось, что они, как первые любовники на земле, постигают все до дна.
Счастье их было веселым и тоненьким, как первый ледок. Но они и сами ведь были щенятами,
переживавшими
18
В Сердоболе подошли теплейшие июльские ночи. Что ни день, то грозы; не всегда с дождем, но всегда с
солнцем, благодатные, в травяном запахе сенокосов, в зарницах. Ночами молчаливые окна пылали розовым и
голубым огнем, как обсосанные леденцы.
А днем листва становилась свежа и полнокровна, солнце ослепляло, стволы берез горели нестерпимо
белым блеском.
…В свете и в тени низко над землей летит птица. Земля знойна; на всем лежит отпечаток уверенной в
себе силы. В кустах сушится белье, и среди меловых полотенец пунцовое платьице, как спелая земляника. Гудят
шмели и мухи. Грузовик везет кирпич цвета сырой моркови, и это хорошо видно на фоне ельника.
В тени берез идет женщина в белом платочке с ведром. Она нажимает рычаг, и из широкого рта колонки
хлещет упругая толстая струя. Как она холодна и густа здесь, в тени! Словно остуженное молоко.
Так вот кто живет в этом доме! Тамара рассматривает женщину издали. Это самая окраина Сердоболя,
дальше начинается чистое поле. На отшибе стоит сруб. Днем тут стучат топорами плотники; ночью наступает
тишина.
Когда они забрели сюда в первый раз, на тропинке светилась свежая сосновая щепа, и луна лежала на
небе тоже белой завивающейся стружкой. Будто строили, строили новый дом, настлали зеленую землю, возвели
потолок, крашенный темно-лазурной масляной краской, а вот кое-где остались недоделки: не подмели ветры, не
вымыли дожди.
Они коротали ночи на скамейке возле чужого дома, замирая от случайных шагов, от цигарки вышедшего
проветриться хозяина, — он останавливается, зевая и кряхтя, в десяти шагах и не видит их. А они с озорной
радостью еще теснее прижимаются друг к другу и не могут уже оторваться, редко и глубоко дыша, находя в
этом стыдливом полуобъятии свое прибежище против всего дурного, что было вне их и в них самих, и, наконец,
отповедь тем сомнениям, которые жалили их, не переставая, едва они расставались друг с другом.
Вот тогда-то Тамара и спросила Павла:
— Вы не подумаете обо мне плохо?
Он ответил одними губами:
— Что же у меня есть еще на свете, кроме вас?
Тамара чувствовала, даже когда он не смотрел на нее, что он тянется к ней всем своим существом, что он
почти не может удержаться от того, чтобы бессознательно не протянуть к ней руку, что даже возможность
приблизить лицо свое к ее лицу еще на какой-нибудь ничтожный сантиметр уже наполняет его волнением. Но в