Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
мысль родилась в ее сознании: пусть пройдет все, но единение совести должно оставаться нерушимым между
людьми.
На обратном пути в машине Павел сказал угрюмому Синекаеву, что членам бюро необходимо бы поехать
по колхозам и откровенно объяснить обстановку. Синекаев вскользь глянул на него:
— Панику сеять?
Он был занят своим: должно быть, мысленно перебирал неудачный разговор с Чардыниным. Павел
понял, что сейчас настаивать бесполезно. Все сорок километров
— Тебя подкинуть к редакции? — спросил Синекаев уже на самом въезде в Сердоболь.
— Нет, — неожиданно сказал Павел, — я выйду здесь.
Синекаев не удивился и сделал шоферу знак. Машина остановилась на самой городской черте, у
переезда. Павел, вместо того чтобы пойти вслед за ней, повернул обратно и бесцельно двинулся вдоль
железнодорожного полотна, мимо сторожки путевого обходчика, к лесу.
Был настоящий осенний день, с холодным воздухом и теплым солнцем: ясный, чистый, как промытое
стекло, почти безветренный. В сосновом бору между корнями во множестве сидели божьи коровки, уже
полузаснувшие. Летать им не хотелось, иногда они проползали несколько сантиметров со страшным усилием.
На подоконнике сторожки лежали дохлые осы, но некоторые еще лениво жужжали, садясь на цветы в банке,
пробуя лапками надкусанное яблоко.
Бордовые сыроежки, доросшие до размеров чайного блюдца, выгибались наподобие чаши, и в их
шапочках скапливалась вода. Поганых грибов было так много, что они с хрустом разламывались под ногами.
Золотая осень в хвойном бору проходит совсем по-особому: желтеет лишь земля, и не столько от
засохших трав, сколько от опавших хвоинок. Но зато смежная дубовая роща стала похожа на антикварную лавку
со старинной бронзой. Сверху то и дело тяжело, как слитки, срывались спелые желуди. Заблудившаяся ворона с
криком билась в прутьях золотой клетки. Воздух тоже вокруг светился, словно пропущенный через золотое
ситечко. Не было ни солнца, ни ветра; пахло бродящим листом, настоенным на недавних дождях: запах пьяный,
сладкий, тронутый легкой гнильцой, но сохранивший весь прощальный аромат лесной свежести.
Через синюю, по-осеннему студеную Гаребжу, на ровном, как доска, заливном лугу, видна была
нанизанная разноцветными бусинами цепь луговых кустарников: темно-розовые, апельсиновые, желтые,
оливковые и багровые купы.
“Ну что ж, — сам себе сказал Павел. — Нужно работать дальше. Тамара права: сильная все-таки вещь —
долг!”
Он повернулся обратно. Подул ветер, в глазах зарябило: дождем посыпались листья.
Снег долго не мог улечься в ту зиму; последний медведь в сердобольских лесах — все о нем знали, но
никто
дождей. Погода стояла самая неверная: заморозки сменялись оттепелями. Бывало, вечер приходит лунный,
звонкий; холмы и долины четко поднимаются силуэтами церквей, белая башня кремлевской стены сверкает, как
вылепленная из снега. Так и ложишься при луне. А сквозь сон услышишь барабанную дробь по стеклам. Ну,
думаешь, зарядил, началось… Нет, не началось. Утро встает в киноварном солнце. Не успеешь порадоваться —
набегут тучи. И так целый день.
Взгляды на погоду в районе тоже раздвоились. Тем, у кого лен был еще на поле, картошка не выкопана,
овес не скошен, требовалась погода. На первую каплю дождя летели густые проклятия. А у Гвоздева лен
расстелен; рос теперь нет, значит дождь полезен, чтоб соломка улежалась до снежка. Здесь с удовольствием
вслушивались в ночной шум по крышам.
Павел как-то заприметил Гвоздева в городе, начал разыскивать, но оказалось, что это не так просто. Он
позвонил в банк, в “Заготскот”, еще в пять или шесть мест, потолкался по комнатам райкома, заглянул в
райисполком, и там уже, из малой каморы под лестницей, откуда, однако, слышалась бойкая дробь пишущей
машинки, донесся до него голос Гвоздева.
Гвоздев — в защитном ватнике, в круглой меховой шапке, с истинно королевской осанкой, — сжав губы в
осторожной улыбке, торговался с заезжими плотниками. Это трое мужичков, поджарых, в латаных овчинных
зипунах; пальцы у них прокуренные, желтые и осторожно шевелятся. Они колхозники из Брянской области, но
— “зимой нечего делать” — отпущены на заработки.
— И бумага есть, что законно отпустили, — истово твердят они.
— Как же так, чтоб работы в своем колхозе не было? — искренне изумляется Гвоздев.
— В полеводстве мы, гражданин председатель, не работаем. В полеводстве у нас женщины. А зимой и
вовсе что?
— Как что? А торф возить, удобрения?
— Так тоже женщины.
— И вы думаете, что вы кормильцы? Заработаете и проедите. Не лучше, чтоб зимой хозяйка ваша дома
посидела, поросенка бы лишнего откормила, обед вам сготовила? Сколько у вас на трудодень-то дают?
— А у вас? — насторожились те.
Гвоздев усмехнулся:
— Пока по шести с полтиной да хлебом, овощами, сеном…
Плотники переглянулись обиженно.
— Конечно, тут можно работать. Когда такой колхоз.
— А с чего он начинался? Еще хуже вашего было. Рядитесь к нам, а там приживетесь, совсем переедете.