Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
низине были первыми разведывательными огнями. А они, как следопыты, с волнением и надеждой
вглядывались в его неясные контуры, как в собственную будущность.
Когда Павел довел Тамару до дверей темной гостиницы, она запоздало ахнула: что же ей отвечать
дежурной? Откуда она появилась на рассвете с ногами, заляпанными глиной, и волосами, сбившимися в ком?
— Хочешь, погудим? — предложил Павел. — Будто мы ехали на машине, машина застряла и только
сейчас выбралась.
Она
пальцем.
Тамара на цыпочках взошла на крыльцо. Дверь, открываясь, пропустила узкую полосу света.
— Вот так и не заметишь, как жизнь пройдет, — сам себе жаловался Покрывайло, — облысеешь от
чужих подушек. Если б у нас не наматывалось, как нитка на катушку, прошлое, какими мы были бы бедными!
Павел очнулся. Но Покрывайло уже кончил. Он был безнадежно пьян. История собственной жизни,
рассказанная им только что со всей обстоятельностью, так и осталась никогда не узнанной Павлом. (Позже,
когда он перебирал томительными днями всю жизнь в Сердоболе, он пожалел даже и об этом.)
“Мечты должны сбываться. Мечты должны обязательно сбываться”, — повторял себе Павел, сидя рядом
с Покрывайло. Та девочка в желтом платье, похожая на одуванчик, которая спускалась по откосу
железнодорожного полотна, когда он смотрел на нее из окна вагона, должна была явиться в его жизнь! И разве
он виноват, что это случилось только сейчас! Разве он не заслужил немного счастья?
Снова время покатилось вспять, дальше, дальше, к школьной парте, когда Лена Голубкова, тряхнув
короткой стрижкой, не то пообещала, не то подразнила его:
— Ну что ж, ты поедешь в Москву на исторический, я — в театральный. Встретимся как-нибудь.
— Но ты же не любишь Маяковского! — в отчаянии воскликнул Павел, как, если б был старше, сказал:
“Ведь ты не полюбишь меня!”
Она улыбнулась, встала в позу и продекламировала низким голосом:
И где, одинокий,
Найду я ночлег?
Лишь розы на талый
Падают снег.
Лишь слезы на алый
Падают снег.
Павел безнадежно махнул рукой. И все-таки как он обрадовался, когда в сорок втором его нашло
просмотренное цензурой, сложенное треугольничком письмецо Лены Голубковой! Эта фронтовая заочная
любовь развивалась по всем романтическим канонам того времени. Они обменялись сначала фотографиями,
потом клятвами; он носил ее плохо исполненную бродячим фотографом пятиминутку в нагрудном кармане и
даже как-то попросил своего друга капитана Следнева, “если что случится”, переслать обратно. Следнев
пообещал.
Уже на исходе войны, когда их полк
городке, не переступая государственную границу — хотя граница армии катилась между тем неудержимо к
Эльбе! — и целый месяц блаженного отдыха приучил их к мысли, что теперь для них все кончено, они остались
живы, — в самый разгар этой ленивой тыловой жизни Павел получил последнее и обидное письмо от Лены: она
вышла замуж. За режиссера. Просит извинить. Он встретит другую, лучшую, чем она.
Он жил тогда на постое в просторном, уцелевшем от пожара, но дочиста ограбленном при отступлении
немцев доме. Вдова-владелица только что вернулась из эвакуации, и жалобные причитания о том, какой у них
был огород, какая мебель, как вообще они жили “при бедном папочке”, с утра преследовали Павла. Он не знал
счета деньгам, а главное, хотел избавиться от нытья, и большая часть его пайка невозбранно перекочевывала в
кладовую хозяйки. Та заметно округлилась, подобрела, и только коршунячьи глаза продолжали неустанно
высматривать добычу. Ведь на ее руках был птенец — восемнадцатилетняя дочка Лариса с беленькими
локотками. Лариса держала себя школьницей, хотя с первого дня по-глупому влюбилась в Павла. Она способна
была смотреть на него часами из уголка. В ее взгляде читалась беззаветность. Это тяготило Павла, и чем чаще
над ним трунили товарищи, тем старательнее он заставлял себя обходить Ларису. Только обида на Лену
Голубкову вывела его из равновесия настолько, что он, выхлебав в один присест початую бутылку трофейного
коньяку, ощутил в себе буйную жажду мщения, злорадное желание немедленно расквитаться с кем-то за свою
поруганную мужскую честь.
Когда в тот же вечер ему попалась во дворе Лариса с ее перепачканными в чернилах пальчиками, хмель
еще не оставил его. Каждая случайная встреча заставляла Ларису радостно алеть, но ничего, кроме легкого
снисходительного возбуждения, обычно не вызывала в Павле.
Сейчас же он был не столько пьян, сколько зол, и злость эта доставляла ему самому удовольствие. Ему
хотелось чувствовать себя свирепым, жадным к грубым радостям жизни. Он крепко, рывком, как никогда
раньше, притянул к себе Ларису, придавив ее губы тяжелым поцелуем, и, прежде чем она успела ахнуть, повлек
в густой смородинник, раздвигая плечом кусты. В намерениях его нельзя было сомневаться. Лариса дернулась,
но руки его оказались слишком сильны для нее.
Хотя было еще светло, в окнах зажигали свет; Павел с той же пьяной предусмотрительностью подумал,