Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
своих собственных чувств и вытекающих из них поступков? Неужели люди должны разучиться
самоотверженно любить? Ведь иные читают тургеневские повести с жадным и виноватым видом: “Тоже, чем
занимались! Влюбился — и едет за нею на край света. Попробовал бы теперь, если отпуск не подошел”. И
вдруг вырывается: “Счастливые!”, как будто мы в этом — нищие. Я убежден, что социализм внутреннего,
душевного мира каждого из нас так же важен, как и социализм мира внешнего.
если отдаст в одну сторону, то не хватит в другую? Нет. Он отдает столько, сколько с него спрашивают. И еще во
сто раз больше, когда ото надо. Но если он убивает в себе любовь — он слепнет на кусок души. Если же
приходит к ней, — пусть в ссадинах! — он делается богаче, окрыленное. Он во сто раз больше отдаст обществу!
Коммунист, который сохраняет семью только во имя ложно понятого принципа, живет с нелюбимой, лжет и ей и
детям каждым словом и боится: вдруг в организации его не поймут или внешние обстоятельства сложатся
против него, который струсит всего этого и отречется от самого себя, от своей внутренней правды, — дурной
коммунист. Он не достоин этого слова. Малодушный не может быть коммунистом. Лицемер — тем более.
Коммунист — это прежде всего человек со смелой совестью.
Синекаев и Черемухина терпеливо слушали. Когда он остановился, задыхаясь, они переглянулись.
Яркие квадраты на полу успели потухнуть, но розовое небо плотно стояло у стекол. Так же догорал на
фоне зари, как вечернее облако, и лоб Павла. Возбуждение его понемногу улеглось.
— Вот что, товарищ Теплов, — сказал Синекаев спокойно и даже доброжелательно. — А ведь ты,
кажется, не понимаешь еще серьезности дела, все философствуешь. Хорошо, давай пофилософствуем вместе.
— Он успокоительно кивнул Черемухиной, которая сделала было протестующее движение. — Все, что ты
говорил, прекрасно и, может быть, верно, но с одной поправкой: не для сегодняшнего дня. Будем смотреть
правде в глаза, без маниловщины. У каждой эпохи своя задача. Наша состоит в том, чтобы возвести фундамент
будущего общества. Мы с тобой каменщики партии. Ты грамотный, умный человек, Павел Владимирович, но,
кроме ума, нужен еще, так сказать, разум. А разум заключается в том, чтобы сохранять свои силы для общего
дела. Возьми наш Сердоболь, ведь вместе работаем: какой воз тянуть надо! Я не хочу тебя сразу осуждать, ты
говорил не обдумывая. Это понятно. Но и ты пойми. Семья — частица общества. Как же можно заботиться о
целом, не заботясь о части? Конечно, кое-чем приходится и поступаться. Но все-таки не слепнуть же душой при
этом, по-твоему выражению. А по-моему, если любовь отвлекает в
Сегодня душевные силы необходимо вкладывать без остатка в другие вещи. Это наш долг как работников. Что
же касается Ильяшевой…
Павел поднял голову:
— Она лучшая девушка на свете.
Синекаев слегка пожал плечами:
— Не стану спорить. Просто скажу: не такие занозы выковыривают, товарищ Теплов, если это
понадобится.
Есть слова, с которыми невозможно ни согласиться, ни опровергнуть их. Даже не потому, что они
выражают чужую точку зрения; в гораздо большей степени они являются вашим собственным мнением тоже, но
они неприменимы к данному случаю! А другому человеку кажется, что применимы. И в этом все.
Долг никогда не был слишком тяжел для Павла. Он не хотел расходиться со своим временем. Он только
не понимал: почему Тамара оказалась вдруг враждебной и противоречащей этому долгу?
Синекаев терпеливо объяснял. Черты его стали темнеть в сумерках; явственнее обозначилось над веком
синеватое пятно. (“Все под звездой рождаются, а я под молнией”.)
Черемухина сидела смирно, сложив на коленях ладошки. На ее круглом лице было написано сейчас
искреннее желание, чтобы Павел скорее все понял, опомнился и не губил себя. На нее даже нельзя было
рассердиться.
И вдруг — так глупо и странно! — Павлу пришла на память какая-то песенка тех еще времен, когда они с
Черемухиной были школьниками. Она забарабанила в его мозгу одним клавишем:
Ах, мой милый, все возможно,
Стоит только пожелать!
Видишь — птичка? Осторожно.
Птичку можно испугать.
Он прикрыл глаза с отвращением, но она продолжала пиликать внутри его самого: “Ах, мой милый, все
возможно…”, “Ах, мой милый…”
“Что же это, так и будет теперь? — мотая головой, беззвучно закричал он. — Я так и буду сидеть,
молчать и слушать? Ходить, как заводная кукла, а ключ будет храниться у Синекаева в сейфе? Неужели я устал?
Неужели постарел? Неужели безнадежно испорчен?” Он сжал кулак, чтобы напрячь мускулы, но рука уже
спустя секунду безвольно раскрылась. Так он просидел довольно долго, Мыслей у него не было, только
опустошающая тишина внутри. Даже песенка, сделав свое дело, удалилась, как рассыльный, передавший пакет
по назначению и получивший за это росчерк в свою разносную книгу.
— Каждый наш поступок надо соразмерять с тем, какую он может принести пользу, — говорил Синекаев,
— или какой причинить вред. Короче, какой у него общественный резонанс. Конечно, для некоторых слово