Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
не спеша выпил.
Сначала глухие удары бубна, а потом уже и звуки гармонии все явственнее и явственнее слышались за
окном: из какой-то деревни ехала свадьба. Словно подпевая ей, дробно ударили колокола. Пинчук высунулся по
пояс, стараясь разглядеть на передней подводе невесту, старательно упакованную в кисею, и сказал громко,
добродушно прищелкнув языком:
— Ишь ты, будет им сегодня пир на весь мир!
Под окном собралась уже небольшая толпа, на его
— Нам бы еще по разочку, товарищ председатель! — бойко выкрикнул какой-то развеселый старичок,
притопнув ногой. — Старый конь борозды не испортит.
Пинчук ответил соленой шуточкой и с удовлетворением вернулся к своему письменному столу. “Все
гораздо проще, товарищ Ключарев, — мысленно продолжил он разговор. — И на народ надо смотреть проще и
на самое жизнь. Ведь после нас действительно не будет нас, глупый ты человек!”
Даже наедине с собой он продолжал улыбаться привычной благодушной улыбкой, и так как мысли его
настроились на игривый лад, то теперь слова Ключарева рисовались ему уже совсем в другом свете.
“Сквер ему нужен, сам бы еще, наверно, не прочь погулять, вдовец соломенный. Как он там сказал: косы
девичьи погладить хочется? Эге, да нет ли здесь тайной причины? На прошлой неделе он, мне говорили, ездил в
Лучесы и заночевал там после заседания правления колхоза. А в больничке доктор Антонина Андреевна…
Правда, я раньше ничего не замечал такого, она его вроде даже недолюбливает, гордая девица. Но ведь кто их
знает!”
Окончательно развеселившийся Пинчук уже без малейшей тени неудовольствия деловито задвигал
ящиками стола. В этот морящий зноем июльский полдень он чувствовал себя особенно уютно в
райисполкомовском кабинете, затемненном по окнам дикой акацией. Все было здесь привычным, обжитым:
письменный стол, широкий как мучной ларь, ковровые дорожки, добротно простершиеся через всю комнату до
порога, словно человек, вступая на них, сразу должен был догадаться, что здесь не место крику и гомону;
стоячие купеческие часы с боем… На всем лежал отпечаток устойчивости, неизменности…
2
Ключарева свадьба нагнала на белой от солнца улице. По конским гривам, как репейники, были
разбросаны большие круглые цветы. На передней подводе рядом с молоденькой невестой, которая крепко
прижимала к груди спеленутый марлей букет, сидел жених, высокий и красивый парень с красным от водки
лицом, в новом костюме, с пучком цветов, засунутых в нагрудный кармашек. Он качался в такт всем рытвинам
и ухабам, отважно, как и подобает мужчине, принимая взгляды прохожих.
На второй телеге среди сватов и родственников увядшая тридцатилетняя женщина напряженно держала в
вытянутой руке большую желтую свечу. На третьей, свесив ноги в разные стороны, ехали музыканты:
гармонист и парень с бубном, в который он бил беспрерывно и равнодушно. Круглое, румяное, словно
заспанное лицо музыканта казалось совсем мальчишеским.
Без улыбки проводил глазами Ключарев этот свадебный кортеж. Почему-то ни одной мысли о юности,
застенчивой красоте, о любви — о том, что связывается в представлении со словом “свадьба”, эти три подводы
у него не вызвали. Может, тому виной была пьяная самоуверенность жениха или напряженный, жалобный
взгляд женщины со свечой, но ему вдруг стало обидно за невесту: разве и сто и двести лет назад не так же, под
колокольный звон, везли в дом мужа работницу, чтоб уж на следующий день после хмельной медовой ночи
покорно таскала она ведра и чугуны с варевом для скотины и холодные утренники щипали ей докрасна босые
ноги?..
“Что это я! — торопливо и даже испуганно прервал сам себя Ключарев. — Ведь у нас теперь все по-
другому. У нас и законы, наконец…” Но он опять остановил себя, сдвинув светлые брови с такой
беспощадностью, как если бы посмотрел в лицо своему врагу. Нет, не ему, ровеснику Октября, коммунисту,
отводить в сторону глаза. И сегодня еще здравствует Кандыба в Глубынь-Городке! Вкрадчивый трезвон его
колоколов уже не в силах приказать, но опутать, прельстить, всеми силами задержать человека, хватая его за
ноги с цепкостью болотных трав, — это он еще может, старик Кандыба!
Ключарев не мог себе простить, что каждый день, проходя мимо голубой церковки, смотрел на нее
невидящими, равнодушными глазами. Ему вдруг вспомнилось, как однажды он ехал в Большаны и по дороге из
Городка нагнал двух женщин в праздничных ярких юбках и в полесских корсажах, густо расшитых бисером.
Жалея, что пыль от “победы” замарает их белые фартуки, он остановил машину и позвал:
— Садитесь, большанки, подвезу.
Застенчиво улыбаясь, они между тем живо побросали на дно машины свою поклажу и сели. Младшая,
Сима Птица, русоволосая, голубоглазая, со смешливыми белыми зубами, уже через пять минут, не чувствуя
никакого смущения, совсем по-детски подпрыгивала на мягком сиденье.
— Вот и на “победе” мы с теткой Дашей прокатились. Ух, как она бежит! Знать бы, когда вы, товарищ
секретарь, еще к нам поедете, нарочно бы на дорогу пошла, — задорно говорила девушка, равно одаривая своей