Гномики в табачном дыму
Шрифт:
Женщины горестно причитали, один из мужчин все выкрикивал осипшим голосом: «Бабайа!.. Бабайа!..» [23]
Я вышел из палатки. В притороченных к седлу двух ящиках было все, что осталось от мальчиков, все, что удалось собрать…
Медленно, осторожно двигалась страшная процессия. Впереди, освещая дорогу, шел старик с факелом. Скорбные причитания и плач постепенно отдалялись и наконец перестали быть слышны, но у меня и сейчас стоит в ушах осипший, надтреснутый голос мужчины: «Бабайа!.. Бабайа!..»
23
Ласковое
Я вернулся в палатку, бросился на постель.
А если б я не принес им мяч? Если б я не принес им мяч?! Наступили бы мальчики на мину? И оба разом? Неужели я виноват?! Наступили бы они на мину, не будь мяча?!
«На зеленой поляне качались бело-желтые ромашки, по синему небу плыли редкие облака. Солнце заходило, и трава испускала сладкий молочный запах, такой сладкий, что у нас с тобой слюнки текли. Ты шла, едва касаясь земли. Падавшие до колен русые волосы повторяли движение тела в такт шагам. При каждом порыве ветерка легкое голубое платье льнуло к твоему телу, делая его обнаженнее обнаженного. Мне казалось — ты неслась поверх земли и увлекала меня за собой. Внезапно остановилась, повернулась ко мне, раскинула руки и крепко поцеловала. Я растерялся, а ты опустилась на колени и сорвала ромашку…
«Не трогай ромашку! Корень ромашки зацепился за мину!..»
А если бы я не принес им мяч?! Если бы не принес им мяч?.. Наступили бы мальчики на мину? И оба разом? Неужели я виноват?! Наступили бы они на мину, не будь мяча?
«На зеленой поляне качались бело-желтые ромашки, по синему небу плыли редкие облака. Солнце заходило, и трава испускала сладкий молочный запах.
Ты шла, едва касаясь земли. Русые волосы падали до колен. Нас разделяла просторная зеленая поляна. Ты медленно шла ко мне. Голубое платье несла в руках, и тело прикрывали лишь густые русые волосы. Волосы падали до колен.
Остановись! Я сам подойду к тебе! Остановись! Под твоими ногами, на этой дивной поляне, под красивыми ромашками таится мина!..»
А если бы я не принес им мяч?! Если бы я не принес им мяч?! Наступили бы мальчики на мину? И оба разом? Неужели я виноват?! Неужели я виноват?! Неужели я виноват?!
Утром в горы пришел отряд саперов — очистить землю от следов войны.
Долго преследовали меня это видение, эти вопросы, страшный плач и осипший, надтреснутый голос: «Бабайа!.. Бабайа!..»
Отцу моему было тогда семьдесят четыре года. Высокий, дородный, широкий в плечах, крепкий с виду. Разговаривая с ним, я только взглядом выражал свою нежность — он не допускал никаких проявлений ласки. В тот день мы стояли во дворе нашего дома, обсуждая виденный телеочерк.
Я что-то доказывал, он не соглашался со мной. Потом я сказал, что пойду прогуляюсь немного, и повернулся идти, как вдруг услышал щелканье зубов. Я обернулся… Глаза у отца стекленели… Были открыты, но ничего не выражали… Губы чуть удивленно растянуты, словно в улыбке… Он стал валиться прямо на меня.
Не удержал я его, грузный был человек…
На мой крик сбежались соседи. Мы подняли отца, внесли в дом, уложили на тахту.
Отец остывал. Медленно остывал под моими руками. Я судорожно искал следы жизни, искал тепло. Отец остывал, и только сонные артерии сохраняли еще
Мать кричала.
У отца почернела шея. Не сразу. Сначала побагровела, потом почернела. Чернота скоро прошла, и кожа на шее снова посветлела, даже порозовела. Лицо стало безмятежным, словно ничего и не случилось.
Я подробно запомнил все это. Кто-то убеждал меня запомнить все, что будет происходить, точно мне предстояло рассказать впоследствии об этом кому-то, точно все это имело значение. И я покорно следовал указаниям неизвестного.
Врач «скорой помощи» закрыл отцу глаза.
Потянулась бесконечно долгая ночь.
Я стоял у гроба, окаменев, пристыв к стене, и беззвучно плакал. Я не мог видеть горя матери. Мы щадили друг друга и сдерживали плач, слезы текли сами собой.
Подходили люди. Шли непрерывной чередой. Выражали сочувствие, утешали. Мне не нужно было их утешения, мне ничего не было нужно. Но меня не оставляли в покое, все подходили, утешали. Потом за моей спиной снова возник тот неизвестный человек и зашептал: запомни, кто приходил, обязательно запомни. Я пытался, пока мог, но скоро лица соболезнующих завертелись, закружились вокруг гроба, смешались, и различить их стало невозможно. В конце концов они слились воедино, и огромный тысячерукий человек протягивал мне одну руку за другой, не собираясь уходить. Я пожимал эти тысячи рук и думал: уйдет, оставит меня в покое; но руки все тянулись и тянулись ко мне, пока у меня не закружилась голова…
Отец сказал мне как-то, что дед его умер в семьдесят четыре года. Умер, как передавали ему, вдруг, неожиданно. Отец его тоже умер в семьдесят четыре года и такой же внезапной смертью. Лег спать и больше не проснулся.
Тысячерукий человек еще два дня приходил утешать и ободрять. Но мне было безразлично. Я видел только мать, боялся, что она не выдержит, что с ней самой что-нибудь случится. Мы оба крепились ради друг друга. А тот неизвестный человек твердил, успокаивая: не бойся, со скорбящей женщиной ничего не случится.
У могилы я в последний раз поцеловал отца в побелевшие ледяные руки, и меня увели прочь.
И мой отец, как его отец и его дед, умер в семьдесят четыре года. Так же странно и внезапно. Стоял, говорил и… умер… Умер, не договорив слова… Он даже не успел осознать, что умирает. Вероятно, оттого в глазах его застыло легкое недоумение.
Неправдоподобной казалась мне каждая смерть, с которой я сталкивался до этого! Я, конечно, помнил всех ушедших, они жили во мне, — человек, умирая, заставляет запомнить себя навсегда. Но здесь, в могиле отца, я схоронил все смерти, которые пережил, и впервые всем существом почувствовал — ничто меня больше не страшит!
Прошло время.
Под утро я с друзьями встретил у заводских ворот самосвал с бетоном, и мы поехали на кладбище.
Ребята подвозили мне в тележках бетон, я утрамбовывал его, чтобы раствор плотно заполнил опалубку.
Рассвет едва угадывался за горизонтом. На кладбище было еще темно, и все вокруг лишено цвета и формы.
Мы спешили закончить работу, пока не застыл раствор бетона. Работали молча, напряженно. Потом кто-то из ребят что-то сказал, ему ответили, кто-то пошутил… и я улыбнулся, кажется. А потом вдруг донеслась песня. Сначала глухо, потом зазвучала в ритм моим ударам по бетону.