Гончаров и криминальная милиция
Шрифт:
– Ну раз такое дело, то я готов вам помочь, только вся беда в том, что я почти ничего не знаю. Кольку, братана, значит, вместе с его новой бабой Нинкой я вышвырнул отсюда еще в шестидесятом году и с тех пор стараюсь ничего про них не слышать.
– Что так? Ведь вы родные братья.
– Зря говорят, что яблоко от яблони далеко не катится, лучше будет сказать, в семье не без урода. У нас с Колькой что мамка, что тятька были людьми правильными. Работяги, чужого не возьмут, убогому помогут, все село их уважало, начиная от старосты и кончая последним оборванцем. В кого только Николай таким уродился, одно удивление. Мы с ним погодки, он на год старше. Я родился в пятнадцатом году, а он, значит, в четырнадцатом, но это все неправильно. Нас когда советская власть переписывала, то все перепутала. На самом деле я старше Кольки. Да и хрен
Ну ничего, тут война кончилась, и потихоньку народ выправляться начал. Конечно, не сахар еще, но полегче нам стало. Меньше стали отбирать. В десять лет я в школу пошел, в семилетку, а потом на курсы механизаторов. Все ладно складывалось, кабы не Колька. Он, сволочуга, мало того что сам нигде не работал, так еще и у меня деньги когда выпросит, а когда и слямзит. Что ты будешь делать! А тут время пришло, в армию забривать начали. Колька-то по документам старше, значит, его должны были в первую очередь забрать, ан нет, хитрющий он был, изворотливый. Здесь в городе с какой-то врачицей спутался, сделал ей ребеночка, а она ему, это самое, справку выхлопотала о том, что, дескать, он не может служить в Красной армии, потому что он по ночам ссытся и мозги у него набекрень. Ну что ты будешь делать!
Короче, его не взяли, а меня в тридцать пятом укатали, да так, что отпустили только в тридцать восьмом. Но ничего, раз надо, так надо, я не в обиде. Пришел я домой, начал свою жизнь обустраивать. Первым делом Кольку охреначил за то, что он совсем на мать и на дом наплевал, приходит только на ночь. Потом своими руками весь этот дом перебрал, считай, перестроил. Ну а потом, ясное дело, женился. А как же, надо род продолжать, тятька-то с первой войны так и не возвернулся, а на Кольку надежды никакой. Знай себе строгает ребятенков, как котенков, на стороне и в ус себе не дует. А мне хорошая баба досталась, Наталья Игнатьевна, царствие ей небесное. В сороковом мне сына родила, Ивана, вечная ему память, офицером он стал, майором. В Афганистане его убили, в восьмидесятом.
Что-то, Васильич, кругом покойники у нас, надо бы помянуть, уважь старика, спрыгни в подпол, там у меня самогонка хорошая, сам гнал. Или побрезгуешь?
– Нет, почему же? Сейчас сделаем.
– Ты пальто-то сыми, перепачкаешься. Она у меня там слева, в литровых банках, а заодно и огучиков прихвати, грибков тоже...
– Все сделаю, - открывая лаз, пообещал Требунских.
– Только вы не беспокойтесь.
– А чего мне беспокоиться? Пусть беспокоится тот, у кого есть что воровать. Ну как, нашел? Ну и хорошо, а грибки будут пониже. Тоже нашел? Ну и молодец.
– Рад стараться, Степан Иванович, - закрывая люк, улыбнулся полковник.
– Вы сидите, не хлопочите, продолжайте ваш рассказ, а я тем временем накрою на стол.
– Ну так вот, значит, зажили мы с Натальей Игнатьевной, с матерью и сыном Иваном в полном достатке и доброте, хорошо зажили, но только не долго продолжалась наша радость, совсем скоро напал на нас Гитлер, и я одним из первых ушел на войну. Взяли меня танкистом и присвоили звание младшего сержанта. Воевал я не хуже других и имею за это орден и медали. Три танка я пережил за полтора года, а с четвертым тридцатого ноября под станцией Суровикино закончил свою войну. Ногу, значит, мне оторвало по самые, извиняюсь, яйца, ну и так, по мелочам, осколками почикало. До этого тоже ранения были, и в танке горел я два раза. Коротко говоря, списали
Ну, в общем, возвращению радовались все, кроме Кольки, потому что я уже через неделю избил его костылем. А сделал я это не просто так. Мать мне шепнула, глянь, говорит, что у него в сундучке творится, перед людьми стыдно.
Ну я и открыл сундучок, добротный такой, из резного дуба смастыренный. Открыл и ахнул. Чего я только там не увидел! Там тебе, Васильич, и ложки позолоченные, и тарелки серебряные, а всяких бабских побрякушек и не перечесть. Хоть я и плохо разбираюсь в этом деле, но сразу смекнул, что камни настоящие, а золото не цыганское, и стоит вся эта трахомудия бешеных денег. На них, наверное, можно пять танков построить. Мне аж нехорошо стало.
"Откуда, - спрашиваю, - мама?"
"Вот такие вот дела, Степа, - отвечает она.
– Колька наш совсем с ума сошел, на людском горе себе рай хочет выстроить. В городе он устроился, продовольственными складами заведует. А что делает, паразит! Наладился в Москву харчи возить целыми машинами. Дело-то хорошее, там же голод. Да только не по-божески он делает. Половину как положено сдаст, а другую на барахолку тащит. Людей грабит, а ему все сходит. Видно, сам черт его оберегает. Я уж и так и эдак ему говорила, а с него что с гуся вода, только ухмыляется. А мне уже по селу стыдно ходить. Людям-то глаза не закроешь и уста не замкнешь. В декабре он даже в Ленинград пробрался, привез оттуда целую гору колец да сережек, а в каждом кольце мне ребенок мертвый видится. Не могу я больше. Степа, попробуй ты, может, хоть ты его образумишь".
Так попросила меня мать, ну я его и образумил! Вернулся он после очередной поездки, а я вон оттуда, из-за занавески, наблюдение веду. Он холщовый мешочек на стол вытряхнул, а там опять всякие брошки да колечки-сердечки. Стал он их пересчитывать и в тетрадку записывать. Оприходовал, значит, и сундук свой поганый ключиком открывать хотел, а замочек-то не работает, потому что я его три дня как угробил. Он в крик, на мамку ругаться начал. Ну тут я не выдержал, к нему выскочил, а стоял я тогда еще плохо. Шатко.
"Чего орешь? Свиная твоя рожа! Не смей на мать ругаться. Я твой сундук сломал".
"Да какое ты имел право?
– опять заорал он.
– Да я тебя сейчас захреначу!"
"Это я тебя сейчас захреначу, - ответил я и вытянул его костылем поперек хребтины. Сам упал, а он как стоял, так и остался стоять, только лыбиться начал".
"Что, - говорит, - огрызок, не получается? То-то же. Сиди впредь и в тряпочку сморкайся. Не человек ты уже, а калека. Будешь теперь сапоги мне чистить да кур щупать, потому что баба твоя скоро от тебя сбежит. Кому ты нужен, охнарь недокуренный. Вроде и бросить жалко, а вообще так ты никому и не нужен. Так и знай, держу я тебя в своей избе только из жалости. А надоест, так выкину, как шелудивую суку".
Так он мне сказал. Зря сказал. Костыль-то у меня был железный. Вот я и саданул ему, да прямо по колену. Ох, как он взвыл - заматерился! Прямо тошно стало. Ну я его вдругорядь перетянул, тоже по чашечке. Он тут упал, зато я поднялся, допрыгал до лавки и давай его костылем-то окучивать. Чуть до смерти не забил, мать его собой заслонила. А жалко, надо было этого гаденыша еще тогда прибить.
Потом ночь наступила, а мы с Натальей на печке спали, мерз я сильно, слабый еще был. Вот он меня и будит, шепотом, чтоб никто не слышал. Чую, он мне в ухо-то пистолет тычет. Шепчет. "Степан, чтоб завтра твоего духу в избе не было, иначе тебе каюк. Поутру забирай свою шалаву и вместе с вашим выблядком ступайте на все четыре стороны. Ты меня понял?" - "Понял, отвечаю я ему, - спасибо тебе, братка, за такую встречу. Дай-ка я на прощание пожму твою руку..."