Грань
Шрифт:
Внутри мозга, освобожденного от голосов, одна за одной проскакивали какие-то однотипные мысли вроде «Вот это допился» и «Лучше бы Кирюха мне морду набил».
Луканька, уже покинувший нос и спустившийся по правой щеке на плечо Виктора, остановился подле бледно-розового языка, покрытого белым налетом с едва заметными синеватыми прожилками, и с интересом его разглядывал, наклоняя голову то вправо, то влево. Он держал в правой руке меч, а левой, на которой вместо ногтей находились удлиненные серые, загнутые, вроде кошачьих, когти, чесал тот самый небольшой бугор у левого основания рога, осыпая себя сероватыми пылевидными крупинками, покрывающими ткань косоворотки ровным слоем. Луканька явно раздумывал, как лучше отрубить язык. Немного погодя он, кивнув головой, обратился к собрату некошному, каковой, крепко
– Короче, я рублю посередке?… – спросил Луканька.
– Руби-руби, чего стоишь, – возмущенно отозвался Шайтан и дунул себе на нос, отчего капля пота накренилась и, соскользнув, пропала в большой его ноздре. – Видишь же, я уже весь вспотел от натуги.
А Витька только сейчас приметил, что плоские концы щипцов увеличились почти втрое, при этом рукояти остались прежнего размера, что, возможно, и облегчало удержание большого и склизкого языка. Пока Виктор Сергеевич, давясь слюнями, которые уже булькали внутри открытого рта, отвлекся на щипцы, Луканька вдруг резко поднял вверх меч и нанес его острым изогнутым клинком мощный удар по высунутому языку, рубанув его прямо посередке.
Невыносимая боль исторгла из Витюхи протяжный и громкий вой. Он дернул головой, и та, достигнув пола, стукнулась об него затылком так, что язык выскочил из щипцов и послышалось гулкое «хлюп», а зубы несчастной жертвы некошных дробно стукнулись друг об дружку и из них в разные стороны разлетелись мельчайшие желтовато-черные крошки, пойманные плотно сомкнувшимися губами. В первые доли секунд по закрытии рта, поглощенный ужасной болью, полными мутных слез очей и гудящего внутри головы звука «у…у…у…» хозяин дома ничегошеньки не заметил… Но, некоторое время спустя, когда глаза его прояснились от схлынувших вод, обильно смочивших щеки, шею и даже линолеум дома, Виктор Сергеевич увидел перед собой стоящего в полный рост Шайтана, сжимающего правой рукой щипцы, на концах коих висела какая-то двигающаяся ярко-красная масса, с которой струились тоненькие ручейки алой крови. И в тот же миг рот Витька переполнился булькающими реками крови, и он наконец-то понял: язык ему все же отрубили и теперь ту самую, двигающуюся красную часть языка с неподдельным любопытством разглядывали. Шайтан поворачивал щипцы то так, то этак, а Луканька стоял рядом и, подняв свой кинжал, крепко удерживая его в правой руке, тыкал в кровавое месиво острием и, досадливо покачивая головой, что-то шептал, будто видел в этом куске языка причину, заставившую Виктора сгубить свою жизнь.
– Ыуы. ы…, – стеная, выдавил из себя несчастный мученик и по совместительству хозяин дома и, судорожно сглотнув переполнившую рот кровь, от боли издал звук, схожий с хрюканьем.
– Гляди-ка, – откликнулся в тот же миг на это хрюканье Луканька и, перестав тыкать кинжалом в язык, поглядел на Витька. – Похоже, этому свину не нравится, что он лишился языка, а может, стоит ему отрезать еще и уши или нос, чтобы он, шлёнда такая, ощутил на себе страдания близких и особенно боль его матери, что…
Однако договорить Луканьке не удалось, потому как стоило ему произнести последнее слово, и лицо Шайтана мигом исказилось, он перестал разглядывать язык и, сверкнув кровавыми очами в сторону собрата, громко выкрикнул:
– Эй, ты чего, одурел? – правая рука Шайтана, сжимающая щипцы, дрогнула и ослабила хватку, от чего концы разжались, а кровавое месиво, некогда бывшее частью целого языка, выскочило из них и юркнуло в открытый рот своего хозяина, все еще громко стенающего. – Вот ты козел, – злобно отметил Шайтан каким-то приглушенным, меркнущим голосом. – Козлина ты, в самом деле… Нашел кого в такой ответственный момент вспоминать… Ты бы еще Бога помянул…
– Мах…, – промычал Витька, вспоминая и это звучное слово, и того, кто им назывался, а потом он почувствовал во рту тот самый отрезанный кусок языка, притулившийся к тому месту, с которым был связан долгие годы.
А Виктор внезапно горько заплакал… горько-горько… Только теперь он плакал не от физической боли и не от унижения, страха… Он плакал от тяжелых воспоминаний, нахлынувших на него и точно начертавших перед ним образ его матери, Галины Ивановны,
Витька не просто разглядел этот начертанный на сером, грязном потолке, куда он неотступно смотрел, образ… Он словно увидел какое-то далекое событие, событие из прошлого…
И там, в том далеком прошлом, он узрел широкую, зеленоватую гладь пруда или заводи… На этом чудном полотне, обильно поросшем округлыми, плотными, темно-зелеными листьями, сердцевидно вырезанными у основания, приметил он возвышающиеся рядами простые, трепещущиеся белые цветки. Это – водокрас… Виктор видит, как, пробираясь через ползучие, устилающие воду листья и побеги водокраса, пробирается небольшая резиновая лодочка с плоским дном и тупым носом. В середине лодочки на деревянной скамейке сидит молодой отец, он неспешно налегает на весла, и ее тупой нос, раздвигая в сторону и утапливая водокрас, движется вперед. На носу лодочки, на каком-то небольшом тюке из скрученных, собранных в единое целое вещей, сидит мама, Галина Ивановна, хотя сейчас ее вернее будет назвать Галочка, Галчонок (как величал ее ласково отец). Мать крепко прижимает к себе его – Витюху, Витьку, Виктора Сергеевича, Виктора, Витюшеньку. Она прижимает его к своей белой, мягкой и теплой груди. Мать молодая, красивая и счастливая, ее темно-карие глаза глядят с такой нежностью и любовью, а сладкое, жизнедающее молоко, которое сосет младенец Витюшенька, дает рост, силу и небывалое впоследствии чувство защищенности, покоя и радости. Волосы матери – русые и длинные, они немного вьются и растрепались от дующего легкого, теплого ветерка. Они укрывают своей мягкой шелковистостью маленького Витюшу, они обнимают его, нежно проводят по щечкам, а мать… мать гладит своим указательным пальчиком его лобик, целует в носик и глазки… Всепоглощающая любовь царит в том месте, среди тех людей, и эта любовь, эти далекие и счастливые воспоминания накрывают своей массой всего Витька… Только не того младенца, спеленутого любовью материнских рук… того, прошлого, безвинного и чистого, – эта масса покрывает собой Витька сегодняшнего, того, который лежит на грязном полу своего хмельного и неухоженного дома, с кровавым ртом, спеленутый зеленым плющом, явившимся из слюны некошного.
– Мама… мама… мама! – крикнул громким, осипшим от пьянства голосом Виктор, словно пробуждаясь, и изгоняя тягучее воспоминание, и чувствуя там, внутри, где уже все сгорело, объятое пламенем спиртосодержащих напитков, страшную боль оттого, что не провел своим пальцем по глазам помершей матери, не бросил горсть земли на ее гроб, не заплакал горючими слезами от ее потери. – Прости… прости… прости, мама! – Витек приподнял голову, оторвав затылок от пола, и посмотрел в перекошенные, злобные морды Луканьки и Шайтана и впервые за прожитые пять лет вне семьи и родни почувствовал, какой он гад, и понял, что он потерял.
И от этой мгновенно почувствованной боли, которая была намного тяжелее и страшнее, чем любая физическая боль, он закричал так, что от крика внутри головы его словно натянулась тонкая струна и, звонко дзынькнув, лопнула. И немедля от этого дзинька Витюха потерял сознание, даже не почувствовав, что кусок его отрубленного языка каким-то неведомым образом уже прирос к тому, что еще шевелилось во рту… Наверно, этот кусок, так же, как и хозяин, вымолвил то самое волшебное, связующее в единое целое со своим началом слово.
Глава пятая
Когда Витек открыл глаза, очнувшись от продолжительного или непродолжительного обморока, то увидел перед собой деревянный, давно не крашенный пол сенцов. Он лежал там, скукожившись, свернувшись калачиком, на правом боку и дрожал, словно его бил лихорадочный озноб… то ли от пережитого, то ли от холода, что объял не только полутемные сенцы, тускло освещенные одной лампочкой, но и окутал своими парами его – несчастного хозяина этого дома. Тяжело застонав, пошевелив руками и ногами, больше не связанными стеблем плюща, он первым делом выпрямился так, что подошвы его ботинок уперлись во входную дверь, а голова уткнулась в старый побитый холодильник, который в страхе, что его за пустоту брюха начнут колотить, тотчас затих, перестав тарахтеть, и замер в надежде, что его просто не заметят.