Ханский ярлык
Шрифт:
— И ещё, Аннушка, просьба последняя. Положите меня рядом с моим мужем, великим князем Ярославом Ярославичем. Он уж, поди, заждался меня.
— Хорошо, мама.
— Вот и ладно, милая. Ступай. Мне и впрямь поспать надо, на сердце полегчало чуть.
Почти, двое суток Ксения Юрьевна спала без просыпа. Сон был столь глубок, что близким метилось: жива ли? Несколько раз княгиня Анна входила в опочивальню свекрови, на цыпочках приближалась к ложу, прислушивалась к тихому дыханию спящей, присматривалась к едва вздымающейся груди. Убеждалась: жива, слава Богу. И так же тихо
— Ну? — спрашивал Дмитрий мать.
— Спит. Из-за тебя, идола, измучилась бедная.
Однако, проснувшись через два дня и испив сыты, засобиралась Ксения Юрьевна к вечному сну. Прогнав от себя лекаря, молвила тихо и спокойно:
— Зовите епископа, пусть соборует.
Епископ Андрей, явившийся по зову, свершил над ней таинство пострижения в святой ангельский чин, нареча её Оксиньей, прочёл требуемые при сем молитвы и удалился.
Не по голосу, которого уже и слышно не было, а по шевелению губ старухи догадалась Анна Дмитриевна — зовёт «идола» своего, Митю. Послала за ним слугу.
Тот, явившись в опочивальню княжича, потряс спящего за плечо:
— Дмитрий Михайлович...
— Ну? В чём дело?
— Дмитрий Михайлович, великая княгиня бабушка зовёт тебя.
— Что с ней?
— Кажись, помирает уже.
— Я счас... счас, — засуетился княжич. — Подай сапоги... там под лавкой.
Он пришёл в опочивальню, освещённую трёхсвечным шандалом, стоявшим на столике у изголовья. Напротив ложа умирающей сидела на лавке Анна Дмитриевна, кивнула сыну:
— Сядь около... тебя звала.
Дмитрий опустился на ложе старухи, пытался увидеть её глаза и не мог, слабый свет свечей, падавший сбоку из-за изголовья, освещал лишь лоб бабушки, кончик заострившегося носа и подбородок.
Он не заметил, как тихо скользнула рука бабушки и коснулась его руки. Едва не отдёрнул свою: столь холодна была её маленькая иссохшая длань. Холодна, как сама смерть.
После полуночи великая княгиня Ксения Юрьевна тихо скончалась, а её «идол» даже не заметил этого. Убаюканный тишиной, он задремал и очнулся от возгласа матери:
— Всё. Встань, Дмитрий, бабушки уже нет.
10. НАСТАСЬИНА ОПАРА
У стряпухи Настасьи в канун Семёнова дня [190] забот полон рот. И главная, пожалуй, из них — замесить добрую опару, дать ей два раза подняться в деже и обмять столько же, добавляя жира, яиц, муки. Угадать, чтоб не перекисло, и настряпать из теста к празднику кренделей, калачей и разных завитушек на радость детве и себе, чтоб до Рождества Пресвятой Богородицы [191] хватило. Ну и, конечно, мужу, который ныне в отъезде и в бересте, присланной днями, обещался на Рождество быть. Он вроде и недалече от Новгорода — в Трегубове, а всё ж не дома. К его приезду расстаралась Настасья, наделала из проса бузы по-татарски. Приедет муж, выпьет на радостях и приголубит хозяйку.
190
Семёнов
191
Рождество Пресвятой Богородицы — 8(21) сентября.
Что-что, а уж стряпать да готовить сочива разные и питьё мастерица Настасья. К вечеру хорошо протопила Настасья свою глинобитную печь берёзовыми дровами, сгребла в загнетку пылающие угли, укрыла в горячей золе.
Развела опару в деревянной деже, поставила на тёплую печь. Покормила чечевичным сочивом детишек — двух мальчиков-погодков пяти и шести лет, уложила спать в другой половине избы. Третьему — младшему, пятимесячному — дала грудь. Насосался парень, уложила в люльку, подвешенную к потолку. Прилегла тут же на ложе, покачала люльку, пропела немудрёную песенку: «Баю-баюшки-баю, жил татарин на краю... А-а-а, а-а-а, баю-баюшки-баю...»
Уснул сосун, и сама Настасья вскоре задремала. Ей ныне спать сторожко надо: опара на печи. Усни крепко, проспи — всё тесто вылезет из дежи, попадает на печь. Потому стряпуха спит чутко, как курица на насесте, и во сне опара из мыслей не уходит.
В этом деле ей и сынок добрый поспешитель. За полночь заворочался, закряхтел. Вспопыхнулась Настасья. Поймала люльку за край, сунула руку под ребёнка. Так и есть, обмочился мужик.
Вынула из люльки, завернула в сухое, сунула в ротик ему сосок груди. Зачмокал. Засосал. Заработал.
Покормив, уложила в люльку, качнула и пошла в кухню. Ощупью нашла рукой дежу на печи. Тесто в деже уже горой, пупом поднялось, ещё бы чуть, и повалилось из неё.
«Милый мой, — думает ласково Настасья про сынишку, — в аккурат мамку разбудил. Подошла опара».
Взяла там же с печи из шелестящей кучи завиток пересохшей бересты, прошла к челу печи, разгребла золу в загнетке, выкатила красный уголёк, приложила к нему бересту. Подула на уголёк, взрозовел он, вспыхнула береста, загорелась.
Настасья тут же правой рукой достала из-за трубы длинную лучину (их там много наготовлено-насушено). Подожгла её с конца, кинула в печь бересту догорать. Лучину вставила в светец, прибитый к столбу, подпирающему у печи матрицу. Лучина горела ровно, почти без треска.
«К ведру, — подумала удовлетворённо женщина. — Не трещит, не искрит, слава Богу».
И только начала подмешивать тесто, как услышала стук в ворота, встревожилась: «Кого это нелёгкая нанесла среди ночи. Збродни, поди». И продолжала месить.
А в ворота стук ещё сильнее, ещё настойчивее и даже крик вроде: «Настасья!»
«Господи, неужто Олекса?»
Наскоро охлопав руки от теста, побежала во двор.
— Кто там?
— Это я, Настасья. Отворяй.
— Олекса, милый, — засуетилась Настасья, признав голос мужа. — Не ждала, не чаяла.
Дрожащими руками вынула слегу из проушин, бросила наземь, растворила ворота, увидела, как, довольно всхрапнув, Буланка потянул телегу во двор. Заехав во двор, Олекса соскочил с телеги, обнял жену, наскучавшуюся о нём. Спросил ласково: