Хазарянка
Шрифт:
Впрочем, тут же вспомнил, что при всех своих личных огрехах, не относится он ни к лесным лиходеям, ни к гопникам, ни к головникам, ни к конокрадам, ни к пироманам, ни к повитухам нелегального промысла.
И стало быть, далек от риска угодить в зону прямых полномочий внутреннего сыска! А подлежит наказаниям за свои проделки – те, что имеют место, и те, мнимые, кои непременно припишут «до кучи», еже повяжут руце, токмо пред скрытным сыском, в подвалах коего ленятся насильничать над перстами, предпочитая лишь отрезать носы, равно и выкалывать зенки. Да и сажать
И приободрился он! Вслед выразил недоумение, вперемежку с укоризной, нацеливаясь на скорое выведывание:
– Долговато подводишь ты! Едва не задремал я. Уже и перестал гадать, откроешь ли хотя бы явное.
А в потаенное твое отнюдь не верю! Откуда ему быть во внутреннем сыске? Не серчай за прямоту, а не затейлив он! Дабы выламывать персты и сажать на кол, не надобен большой разум. И не великое дело – оберегать Землю вятичей пыточными клещами!
Любезна мне памятливость твоей службы, однако и мы, во внешнем сыске, умеем хранить обиды! И не убывает доверие к нам в Высшем совете старейшин – аще придется, стеной встанут за нас премудрые!
И будет о суетном! Ведь ты предложил дружбу – помнится: ввысь, вширь и вглубь.
Вот и удостоверь щедрость души своей, да и радушие. А приступай с явного, оставив потаенное напоследок…
Твердило сообразил, что перегнул в недооценке. Однако профессионально воздал должное патриоту внешнего сыска: «Ловкач! Извернулся сколь! Эх, попади ты к нам в застенок! Иное бы запел…».
Впрочем, огласил совсем иное:
– В радость мне, аще зрю трепетное нутро, аки у тя. Горой стоишь за свою службу!
Хвалю… И воздаю тебе, приступив к явному.
Тот доноситель лживо обвинил Первушу: мол, сводничает тот, отыскивая девиц без стыдливости, приводя их в скрытный гулявый дом и получая вознаграждением за труды свои по ковшу меда за троих.
Сразу и заподозрил я злостный наговор!
Ибо невозможна столь недостойная оплата для служивых любого сыска в Земле вятичей: зело оскорбятся они, ежели не предложат им по три ковша меда за одну!
Еще и отмстят, обвинив хозяйку дома продажной любви – с расчетом еще на входе, в злом умысле, касаемо вятичей из мужей, и намеренном заражении их дурными хворями чрез нанятых сладострастниц.
Присовокупят хулу на старейшин. И донесут, куда надобно. А едва закуют в железа ту предерзкую, заберут притон себе – якобы, по ее же мольбе, для вида поставив на оное хлебное место кого-то никчемного, всем обязанного им.
Да и к чему было мелочиться Первуше со сводничеством, аще хозяйка та удостоверила мя на первом же допросе с двадесятью щадящими батогами: сей, опекая ея труды под видом добровольного стражника – в свободное от внешнего сыска время, и без того получал треть доходов! Сам ведаешь: не бывает в Земле вятичей скрытных гулявых домов без опеки служивых из сысков.
Тут и призадумался я: не попросил ли кто моего тогдашнего начальствующего, дабы
Ибо простота с виду порой вельми обманчива, и запросто можно лишиться должности, ежели вовремя не разглядеть капкан, заготовленный для тебя. Тем паче, начальствующий мой терпеть не мог мя! Понеже подозревал в намерении занять его место.
По долгом размышлении, стало ясным мне: каковую бы ненависть не испытывал тот доноситель к своему удачливому сопернику, а не рискнул бы сей червь выступить супротив служивого внешнего сыска! Стало быть, некий из немалых чинов подзуживал его, пообещав поддержку. А кто? И распорядился я временно не допрашивать задержанного Первушу, ограничившись тем, что уже огреб он. Даже призвал к нему лекарей, дабы хоть отчасти очухался.
Дале начал рыть, кому было выгодно его задержание, прибегнув к помощи осведомленных знакомцев моих с большими связями.
Долго-ли, коротко, а нарыл! И выявил потаенное…
VII
Подлинное везение – так прожить отмеренный свыше жизненный срок, чтобы ни разу не обжулили по-крупному, ведь от малого все одно не уберечься. Аще все ж попал на кукан судьбы, и стало мучительно больно, не трепыхайся попусту, однако рискни изловчиться…
По увольнении из военного флота Агафон ощутил себя зело обжуленным государством. Поелику не получил на уход повышения в чине, а с ним и увеличения пенсии. При том, что не возбранялось сие, применительно к ударникам ратной и тыловой службы, к коим он относил и себя.
А ведь служил Агафон самым честным образом, предохраняясь от попадания в константинопольскую тюрьму Фиану, где отбывали сроки моряки, уличенные в должностных преступлениях. И закрывая в ходе ревизий вежды на явные хищения, оставлял себе лишь половину от размера мзды, а остальное передавал начальствующим, надеясь на их последующую благосклонность. «Зря надеялся, в урон самому! Вот к чему приводят избыточные чаяния и неразумное благородство!» – запоздало казнился он, весь в огорчении.
Да и в начале службы, состоя секретарем – рядовым чиновником флотского ведомства, составлявшим ведомости для выплаты жалования рядовым гребцам, затем и оптионом, ведавшим пищевым довольствием экипажей, никогда не злоупотреблял в особливо крупных размерах, а лишь просто в крупных.
И вот она, благодарность за многолетнюю умеренность! – отставка в самом среднем чине с незавидным пенсионом. Да и земельный надел выделили далече от столицы, еще с неудобьями, а размером всего-то в седьмь модиев. Не пожалование, а слезы одни и прямое оскорбление достойного ветерана!
А и того пуще – отказ от начальствующих на трудоустройство в Константинополе. Вразумили они: «Ноне напряг с вакансиями для отставников. Жди!». Да и направили его на рядовую должность в Авидос, не выдерживавший никаких сравнений с главным градом Империи!