Холод
Шрифт:
Когда она пришла за костюмом, Филя снова дежурил у телефона. Открыв дверь оставшимся у нее ключом, она застала его в позе встревоженного оленя, который уже чует охотника, но все же надеется, что тот его пока не заметил. Услышав, как поворачивается в замке ключ, Филя подумал, что лучше, наверное, было лежать, чтобы вызвать жалость, но когда Нина вошла и он взглянул ей в лицо, стало понятно, что состраданию места не будет.
Именно эту сцену показывал ему теперь добрый друг демон. Однако в жизни все было иначе. Нина отнюдь не моталась из угла в угол по всей квартире, не топала как слон, не натягивала синий жакет на свои жирные телеса, отчего он начинал трещать по швам, не орала дурным голосом, не выпучивала
Голос у нее действительно тогда поменялся, это Филя заметил. Даже сейчас он не мог отрицать, что удивился тогда совершенно новому для нее тембру. Он как будто разговаривал с другим человеком. Вернее, исполнитель был тот же самый, но озвучивал его кто-то другой. Так бывает, когда известный актер кем-то дублируется при озвучании фильма, и с чувством отчуждения потом очень трудно бороться. Как будто внутри знакомого человека поселился кто-то чужой. И смотрит на тебя через его глазные отверстия. У Нины был голос человека, который сталкивает обреченных в пропасть. То есть он все понимает и готов сдержанно посочувствовать, но на самом деле ему никого не жалко, потому что он профессионал. Кто-то ведь должен выполнять эту работу.
Однако толстуха на сцене даже близко не говорила таким голосом. Она верещала как та свинья, которую резали на октябрьские праздники в деревне у бабушки. Ее жалкий партнер метался за ней, напоминая взбесившуюся моську, и оба они топотали так сильно, что при каждом их шаге из дощатой сцены вздымались вполне заметные фонтанчики пыли.
– А выпить у тебя есть? – спросил Филя у демона.
– Цепляет? – с готовностью осклабился тот. – Меня тоже. Подожди, там финал очень крутой будет.
– Нальешь или нет?
– Да, пожалуйста. Тебе чего?
Он открыл в боковой стенке небольшую дверцу, и за ней обнаружился залитый синеватым светом мини-бар.
– Я портвейна хочу… «Кавказ» назывался. Пробка такая пластмассовая, трудно снимается.
– Гадость какая. Может сливовицы? Или французскую мирабель? Ее тоже из слив делают. Есть вильямовка из Словении, хороший грушевый самогон. Очень ароматно, рекомендую.
– Мы «Кавказ» тогда пили. Весь город его пил.
– Ностальгические соображения? – демон уважительно кивнул. – Понимаю. Вот, держи. Пробку я уже снял. Только выдыхай не в мою сторону.
Филя взял из его рук неказистую пузатенькую бутылку с криво наклеенной этикеткой и подождал, пока демон выдаст ему стакан.
– Из горлышка, – пояснил тот, пожимая плечами. – Формат есть формат. Надо бережно относиться к традициям. С тебя четыре рубля тридцать копеек.
– Да пошел ты.
– Нет, правда. Вот здесь цена на этикетке указана – по 3-му поясу. Понятия не имею, что это такое, но порядок прежде всего.
– Лесом, лукавый.
– Не понял.
– Иди лесом.
Филя припал губами к липкому горлышку и на пару секунд замер в позе гипсового горниста из пионерского лагеря. Ядовито сладкая, теплая влага полилась ему в горло, и вместе с ней полились давно забытые ощущения – пить эту гадость было практически невозможно, однако остановиться тоже было нельзя. Пять-шесть судорожных глотков гарантировали почти мгновенное опьянение. Ради этого стоило вытерпеть обязательный для «Кавказа» позыв на рвоту.
– Дебилы они у тебя, – сказал Филя, отрываясь от бутылки и сплевывая что-то себе под ноги. – И режиссер твой дебил. Я даже не говорю, что синего костюма к этой сцене уже в квартире не было, я его бомжихе у подъезда отдал. Но дело не в этом…
Он замолчал, чтобы сделать еще один глоток, и потом снова сплюнул под ноги.
– Слушай, а что там плавает? Вечно что-то лезет в рот.
Демон ответил тоном официального лица:
– Осадок в портвейне «Кавказ» допускается ГОСТом.
– Ладно, не важно… Ты посмотри на этих придурков. У тебя перебор по гриму, несоответствие возрастов, по фактуре они оба не попадают. Кто занимался распределением?
Демон неприятно хихикнул:
– Вот уж не ожидал! Под старость на реализм потянуло?
– Какая старость? – обиделся Филя. – Мне чуть за сорок.
– Ах да, извини, – демон состроил постную рожу. – Старость это когда девяносто пять. Все время забываю про ваши хитрости: «Боже мой, так рано умер, такой молодой, до пятидесяти едва дотянул…» Скажи, тебе в юности люди под пятьдесят тоже молодыми казались? Особенно девушки.
Демон невинно улыбнулся и подмигнул.
– Хватит зубы мне заговаривать, – огрызнулся Филя. – Мы сейчас о другом. Я понимаю, что у тебя тут гротеск и постмодернизм, это – пожалуйста. Но можно ведь было номер вставной какой-нибудь сделать. Музыкальный, например, или с танцем. Страстный такой, чтобы зрителя прессануть. Медленный вальс под «Люсинду» Тома Уэйтса – тягучий, грубый и одновременно нежный. Понимаешь? Когда так любишь, что хочется задушить.
– Вот так? – демон ткнул пальцем в сторону сцены, где плюгавый «Филя» отчаянно душил пыхтящую как бульдог «Нину».
– Да иди ты! Понимаешь ведь, о чем речь.
– Я думал, ты об этом.
– Никто никого не пытался убить.
– Да ладно, – ухмыльнулся демон. – И даже мыслей таких не было?
– Я тебе говорю о драматическом контрапункте.
– А я об убийстве.
– Ты не слышишь меня? Мощный эффект мог бы получиться. Публику до печенок бы проняло.
– А разве не получилось? Ты посмотри.
Филя перевел взгляд на актрису и ясно вдруг понял, что она сейчас умрет. Толстуха задыхалась в руках вцепившегося в нее партнера, а тот клещом висел у нее на шее, явно не собираясь ослаблять хватку. Его искаженное дикой ненавистью лицо уже не казалось дурацким – от клоуна в нем остался только нелепый грим.
– Это все «белочка», – процедил Филя сквозь зубы. – Вас никого нет. Это горячка.
– Обижаешь, – негромко засмеялся демон.
– И меня здесь нет. Я в Париже… Нет, я в самолете. Упал в обморок в хвостовом туалете и лежу, а вы все – пустой бред.
– А может, тебя грохнул тот мужик из «уазика»? И мы тогда вовсе не бред, а твои посмертные видения? Может, ты умер?
Толстуха продолжала хрипеть, выкатывая глаза и не отрывая дикого взгляда от суфлерской будки. Она явно не ожидала, чем все это закончится, и Филе стало нестерпимо жалко ее. Он понял, что она, как и он, здесь не по своей воле. Что ее заманили сюда, пообещав неизвестно что, а теперь убивают, и никто в зрительном зале не собирается ей помочь.
Филя услышал, как публика в своих креслах начала всхлипывать, и тоже заплакал. Ему было жалко не только актрису, но и самого себя. Его мало что примиряло с жизнью, но сцена, в которой только что сыграла несчастная толстуха, была исключением. Он дорожил ею, зная, что был человеком в тот момент, когда так сильно страдал, и теперь, когда над этим так зло насмеялись, ему было обидно, что у него навсегда отнимают эту сцену и что у него больше нет силы, нет аргумента, при помощи которого он до сих пор еще мог примириться с жизнью. Он чувствовал, что теряет его сейчас навсегда, и от этого безутешно плакал.