Искра жизни (перевод М. Рудницкий)
Шрифт:
— Я? — Зульцбахер замялся. — Лучше не говорить раньше времени. Сглазим еще.
— Да уже не сглазим! — воскликнул пятьсот девятый. — Все годы мы об этом молчали, потому что оно сидело там, внутри, и ело нас поедом. Но теперь надо об этом поговорить. В такую ночь! Когда же еще? Давайте питаться надеждами, которые у нас есть. Так что ты, Зульцбахер, собираешься делать, когда выйдешь отсюда?
— Я не знаю, где моя жена. Она в Дюссельдорфе жила. Но Дюссельдорф вроде разрушен.
— Если она в Дюссельдорфе, тогда она в безопасности.
— Или убита, — проговорил Зульцбахер.
— Такое тоже не исключено. Мы ведь ничего не знаем про тех, кто на воле.
— Как и они про нас, — заметил Бухер.
Пятьсот девятый взглянул на него. Он до сих пор так и не сказал Бухеру, что отец его погиб и как он погиб. Не к спеху, скажет при освобождении. Тогда Бухеру легче это будет вынести. Ничего, он еще молодой, и он единственный из лагеря не один. Всему свое время.
— Да как же это мы отсюда выйдем, не представляю, — вздохнул Мейерхоф. — Я уже шесть лет в зоне.
— А я двенадцать, — сказал Бергер.
— Двенадцать? Ты, наверно, политикой занимался?
— Да нет. Просто с двадцать восьмого по тридцать второй был лечащим врачом у одного нациста, который потом стал группенфюрером. Он ко мне просто на прием пришел, а я направил его к специалисту, моему приятелю. Он и зашел-то ко мне только потому, что мы в одном доме жили. По соседству, ему удобно.
— И из-за этого он тебя посадил?
— Ну да. У него был сифилис.
— А твой приятель-специалист что же?
— Того он вообще подвел под расстрел. Я-то сам делал вид, что понятия не имею, какая у него болезнь, все твердил, что это простудное, должно быть, еще с той войны. Но на всякий случай он и меня упрятал за решетку.
— А вот ты выйдешь и узнаешь, что он еще жив, что тогда?
Бергер задумался.
— Не знаю.
— Я бы его сей же миг порешил! — заявил Майерхоф.
— Чтобы снова в тюрьму угодить, да? — съязвил Лебенталь. — За убийство-то. Еще годков на десять, а то и на двадцать.
— А ты, Лео, чем займешься, когда выйдешь на волю? — спросил пятьсот девятый.
— Открою магазин верхней одежды. Добротные, хорошие пальто. Готовые модели и полуфабрикаты.
— Пальто? Летом? Лео, ведь это летом будет!
— Бывают и летние пальто. Могу и костюмы заодно продавать. И плащи, конечно.
— Лео, — сказал пятьсот девятый. — Почему бы тебе не остаться на продовольственных товарах? Спрос будет куда больше, чем на пальто, а ты же в этом деле король!
— Ты думаешь? — Лебенталь был явно польщен.
— Ну конечно.
— Может, ты и прав. Я подумаю. Американские продукты, к примеру. Да их с руками будут отрывать! Помните, какое было американское сало после той войны? Толстое, белое, нежное, как марципан, с розовыми…
— Заткнись, Лео! Ты с ума сошел!
— Нет-нет. Мне просто вспомнилось. Интересно, в этот раз они сало будут присылать? Хотя бы для нас?
— Лео, уймись!
— А
Бергер отер воспаленные глаза.
— Пойду в обучение к какому-нибудь аптекарю. Попробую, может что и получится. А оперировать — с такими руками? — Руки его, спрятанные под курткой, которую он на себя набросил, непроизвольно сжались в кулаки. — Куда там. Нет, стану аптекарем. А ты?
— Моя жена подала на развод, потому что я еврей. Я ничего о ней не знаю.
— Уж не собираешься ли ты ее разыскивать? — возмутился Майерхоф.
Розен замялся.
— А вдруг ее вынудили? И что ей еще оставалось делать? Я ей сам советовал.
— Может, она за это время такой страхолюдиной стала, что тебе и горевать не придется, — утешил его Лебенталь. — Еще радоваться будешь, что избавился.
— Да ведь и мы не помолодели.
— Да уж. Девять лет. — Зульцбахер закашлялся. — Интересно, что чувствуешь, когда видишь человека после стольких лет?
— Радуйся, если будет кого увидеть.
— После стольких лет, — повторил Зульцбахер. — Небось и не узнать друг друга.
Среди шарканья мусульманских ног они вдруг расслышали чью-то твердую поступь.
— Внимание! — прошептал Бергер. — Пятьсот девятый, прячься!
— Это Левинский, — сказал Бухер.
Он умел узнавать людей по походке.
Левинский подошел к ним.
— Как поживаете? Худо без жратвы? У нас свой человек на кухне. Сумел стащить хлеба и картошки. Сегодня только для начальства готовили, так что не больно поживишься. Вот хлеба немного. А вот еще несколько сырых морковок. Мало, конечно, но нам и самим ничего не досталось.
— Бергер, — сказал пятьсот девятый. — Раздели.
Каждый получил по полкуска хлеба и по морковине.
— Ешьте медленней. Жуйте, пока не растает во рту. — Бергер сперва выдал им морковь, а потом, через несколько минут, хлеб.
— Чувствуешь себя прямо преступником, когда вот так, тайком, ешь, — вздохнул Розен.
— Тогда не ешь, болван, — отрезал Левинский.
И он был прав. Розен это понимал. Он хотел было объяснить, что подумал так только сегодня, в эту удивительную ночь, когда они говорили о будущем, чтобы заглушить голод, и что, наверно, это как-то связано с будущим, но не стал ничего объяснять. Слишком все это сложно. И в сущности, не важно.
— Они уже перебегают на нашу сторону, — хрипло выдохнул Левинский. — И зеленые, уголовники, тоже. Бороться, видите ли, хотят. Мы принимаем. Десятников, бригадиров, старост. Потом с каждым разберемся. Даже двое эсэсовцев есть. И врач из больнички.
— Сволочь, — процедил Бухер.
— Мы знаем, чего он стоит. Но сейчас он нам нужен. Через него мы получаем информацию. Сегодня вечером пришел приказ на этапирование.
— Что?! — в один голос воскликнули Бергер и пятьсот девятый.
— Этап. Две тысячи человек отсылают.