Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух
Шрифт:
Итак, первые живут в них постоянно. Все, что они делают, они делают в рамах и рамках... И растут они там, и развиваются, покуда не заполнят собой всю раму...
Можно, конечно, прожить в своей раме, никогда и не помышляя о новой... Нет никакой необходимости переходить в новую. Особенно если рама под стеклом.
Но как прекрасны те немногие дни, когда человек выходит из своих рамок. Словно космонавт покидает свой корабль, чтобы выйти в невесомость. Тоненькая ниточка, только она связывает его со своим кораблем, а иначе можно пропасть, потерявшись в бесконечности.
...Рама - это пониманье своего призванья, сознанье дома, сознанье своего человеческого достоинства...
Выйти и вернуться обратно...
Каждый заключает себя в рамки... Можно обрамить себя собою... Обрамленье собственной воли. Обрамленье любви.
Когда я разговариваю с человеком, я слежу за его рамой...
У личности, которая... гармонична, вы не заметите рамок. Их словно бы и нет, хотя они существуют.
...Третьи... не живут в рамках...
Впрочем, это только так кажется, будто они живут без рамок... Они свободны, ибо... не знают своих рамок..."
Средневековая учено-книжная эпоха из своей рамы обязана была не выходить. Зато ее герои - носители этой учености - преодолевали рамочное свое пространство, ибо предмет их ученой сосредоточенности влек их за собственные пределы. К смыслу, который должен быть всенепременно взят в полон хитроумнейше выстроенных собеседований, ученых диспутов, кводлибетарных ратоборствований, каждый раз оказывавшихся у разбитого корыта смысла - золотой рыбки, ушедшей в синее море, но взыгравшей зрение и так без всего этого. И тогда в будущем - смысл-сущность как идеал научной дискуссии Нового времени, ничего не оставившей, в конце концов, от массивно инкрустированной цельнолитой рамы ученого - учительского - средневековья. В металлолом ее! А пока самое средневековье вышло за собственные рамки - в безразличный, беспредельный - межкультурный, всеученейший Ренессанс (еще до новой науки), где каждый сам себе учитель и сам же себе ученик. От единоголосия (соголосия) к многоголосию(разногласию). После чего через разноречие к разномыслию. От глоссы - к собственному голосу.
Конечно, это только схема. В действительности, может быть, все обстояло куда решительней, но в определенном отношении куда консервативней. Рама все-таки прочна. Монолитное согласие.
Спор на основе разногласия - штука не хитрая. А вот попробуй поспорь на основе средневекового согласия! Можно. Но только материал не податлив. Спор согласных. Возможно ли это? Да, если только представить два тождественных мнения именно как два. Тогда-то и возможен взаимопреобразующий диалог. Скорее возможен, чем спор разногласных оппонентов, кому в условиях полного разногласия и спорить-то, собственно, не о чем. М. М. Бахтин: "Согласие одна из важнейших форм диалогических отношений. Согласие очень богато разновидностями и оттенками. Два высказывания, тождественные во всех отношениях [...], если это действительно два высказывания, принадлежащие разным голосам, а не одно, связаны диалогическим отношением согласия. Это определенное диалогическое событие во взаимоотношении двух, а не эхо". Задача усложняется: согласие - соголосие - двухголосие: две сольных партии (слова и музыка одинаковые, тенор там и там; различие в тембрах). Анализ текстов это должен ухватить, что возможно лишь при наличии зазора в разномысленно ориентированном предмете - смысле, то есть того, о чем текст. Анализ (раскрытие) текста как ответ текста на его вопрошание. Слово к слову; слово на слово; слово за слово... Еще раз Бахтин: "Услышанность" как таковая является уже диалогическим отношением. Слово хочет быть услышанным, понятым, отвеченным и снова отвечать на ответ и так ad infinitum. Оно вступает в диалог, который не имеет смыслового конца (но для того или иного участника может быть физически оборван). Это, конечно, ни в коей мере не ослабляет чисто предметных исследовательских интенций слова, его сосредоточенности на своем предмете. Оба момента - две стороны одного и того же, они неразрывно связаны. Разрыв между ними происходит в заведомо ложном слове, то есть в таком, которое хочет обмануть (разрыв между предметной интенцией и интенцией к услышанности и понятости)". Все это происходит и в диалогическом словотолкующем поединке средневековых книжников, с одной стороны, и в диалоге каждого из них (и всех вместе) с их исследователем. И диалог этот (и тот, и другой) прерывен, ибо в конечном счете натыкается на немощное слово, бессильный прием, оставляющий смысл один на один с тем, кто зрит этот предмет непосредственно, а прием есть уже ничего не могущий прием;... не слышит.
А где в это время пребывает исследователь? Конечно же, он - участник спора. Он включен в исследуемую систему. Но особым образом включен. В третий раз Бахтин: "Понимание целых высказываний и диалогических отношений между ними неизбежно носит диалогический характер (в том числе и понимание исследователя-гуманитариста); понимающий (в том числе исследователь) сам становится участником диалога, хотя и на особом уровне (в зависимости от направления понимания или исследования). Аналогия со включением экспериментатора в экспериментальную систему (как ее часть) или наблюдателя в наблюдаемый мир в микрофизике (квантовые теории). У наблюдающего нет позиции вне наблюдаемого мира, и его наблюдение входит, как составная часть, в наблюдаемый предмет".
Констатация или пожелание? И то, и другое. Для вхождения нужны усилия нужно изощриться войти в экспериментальную систему, но прежде ее для этого изготовить. Получится ли?.. А пока представлены монтажные пласты текста, которые следует конкретизировать, то есть сделать текстами ученой учительской - жизни героев, истолковав их конгениально словолюбиво средневековому их толкованию, но помня при этом о смысле,
А теперь несколько замечаний о том, как из абстракций средневекового ученого книжника-учителя выйти к персоналиям - исторически живым людям, осуществившим текст как собственную ученую жизнь, а жизнь представившим в формах филологически артикулированного текста. Но... ради смысла, совлекаемого с небес на Землю и узнаваемого после всего этого в лицо.
ИСПОВЕДЬ КНИГОЧЕЯ, который учил букве, а укреплял дух...
Книга, так названная, предполагает определенную исследовательскую трудность: сосуществуют усредненный образ этого самого ученого книгочея-учителя, лишенный неповторимых черт, и конкретный герой конкретной истории средневековой учительско-ученической науки. Разрыв очевиден. Но смысл исторического воспроизведения состоит в воссоздании этого образа на контрастном фоне социально значимого; образа, формирующегося в его отталкивании от соседствующего, схожего как по диахронии, так и в синхронном сосуществовании; иначе говоря, образ в его генетическом, культурно-историческом "родстве" (предшественники) и "общительном соседстве" (современники). Историческое время - историческое пространство, родство-соседство, но и отталкивание. Преодоление инерции мышления, стиля, жанра - необходимое условие существования исторической индивидуальности, ее самоосуществления. С. С. Аверинцев, исследуя Плутарха-биографа, мыслит "наложить силуэт на фон и не спеша прослеживать контур, отделяющий его от фона", чая тем самым справиться со своей задачей. Это верно. Но что это означает в конечном счете? Не означает ли это рассмотрение учено-книжно-учительской деятельности в контексте личного и социального существования ?
Если личное существование предполагает самоизменение субъекта деятельности, в том числе и самой деятельности, то существование социальное есть "изменение обстоятельств", предстающее в наибольшей своей остроте и характерности в неповторимой творческой личности; иначе - в "микросоциуме" личности. Таким образом, изменение обстоятельств и самоизменение субъекта этих обстоятельств не только взаимообусловлены, но и взаимоотражены, взаимоопределены. Это противопоставление (изменение обстоятельств самоизменение) можно представить в следующем виде: знание - сложение из слов приема, указывающего на смысл, - осмысленное самосознание. Собственно же самосознание формируется в ходе общения культур, осуществляющегося не по принципу устранения оппонента, а по принципу взаимного развития; в результате направленности индивидуальной мыслительной деятельности на собственное мышление как на "образ культуры".
Диалектику личностно-неповторимого и социального в человеческой деятельности тонко отмечает К. Маркс: человек "только в обществе и может обособляться" (то есть в исторически определенных формах общения, экономическое воплощение которых есть производственные отношения) (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 12. С. 710). И далее: "Так как истинной общественной связью людей является их человеческая сущность, то люди в процессе деятельностного осуществления своей сущности творят, производят человеческую общественную связь, общественную сущность, которая не есть некая абстрактно-всеобщая сила, противостоящая индивиду, а является сущностью каждого отдельного индивида (его собственной деятельностью, его собственной жизнью, его собственным наслаждением, его собственным богатством)" (К. Маркс. Заметки по поводу книги Джеймса Милля. // Вопр. философ. 1966. № 2. С. 119). Общение в ходе обретения в себе самом смысла посредством приема, изготовленного ради этого смысла, выступает приобщением человека к человеку, творческой индивидуальности к культуре. Субъект деятельности осваивает свои социальные отношения, осваивает культуру ("совместная деятельность различных "Я", "присвоение другого - отдача себя"). В ходе общения, собственно, и осуществляется становление бытия субъекта деятельности. Именно здесь и высвечивается глубинная его социальность. Иначе говоря, осуществляется актуализация культуры, превращающейся в способ деятельности личности, - в нашем случае ученого книжника-учителя европейских средних веков.
Так в мышлении и деятельности нашего ученого книжника живет социум ("Творческое мышление - микросоциум; или диалог различных "я", типов деятельности, образов культуры"). Так осуществляет себя исторически неповторимый субъект учено-учительской деятельности на социально-историческом фоне собственного существования, микромоделируя в собственной деятельности и в самом себе мегасоциум эпохи, выходя из эпохи, но и оставаясь в ней.
Итак, "родовой" субъект средневековой книжной учености - усредненный, средне-средневековый. Ибо утверждение о некоем достаточно устойчивом типе ученого книжника-учителя в эту эпоху едва ли не очевидно. Однако в условиях многослойности средневековой культуры тезис о его устойчивости оказывается лишь относительно справедливым и при столкновении этого гипотетического типа с конкретной действительностью, с живыми героями истории превращается в условную конструкцию (но такую, однако, конструкцию, без которой исследование невозможно). Здесь-то и возникает существенная трудность, которую можно представить в виде оппозиции: идеализированный тип средневекового ученого книжника - его исторический прототип.