История одной зечки и других з/к, з/к, а также некоторых вольняшек
Шрифт:
Ей очень хотелось для начала быть строгой и слегка выдать холод, но, увидев его протянутые, дружелюбные руки, раздумала и сказала: — Заходи позже, у нас еще полно работы.
— Ты так ласкала своего Ванюшу, что я готов был возревновать.
— А ты так нежно ворковал со шмоналкой, что я тоже почти обиделась.
— Послезавтра дежурю, можно к вам зайти, моя недотрога?
— Если не будете шмонать со шмоналками, заходите, гражданин начальник!
На следующий день, с утра, после поверки прибежала дневальная
— Иди, вызывает, гневается!
Надя схватила телогрейку и, бранясь скверными словами, пошла в «оперсосную». Уже с порога было слышно, как он орал по телефону. Надя прислушалась, не смея постучать в дверь. В этот момент приковыляла дневальная.
— Чего стоишь? Нечего подслушивать!
— Больно надо! — огрызнулась Надя. — Он по телефону говорит!
— Иди, иди, раз звал, — и, чуть приоткрыв дверь, пропела: — Гражданин начальник, Михайлова пришла!
— Зови, — и в трубку: — Я рапорт подам. Всего! — и Наде:
— Заходи!
— Здравствуйте, — вежливо поздоровалась она и встала «овечкой», руки по швам.
— Ты что пела вчера?
— Фронтовую песню, — сделав круглые глаза, ответила Надя.
— Кой черт фронтовую! Откуда записка?
Она еще больше распахнула глаза и брови подняла, а сама судорожно соображала: записку отобрали, она у Горохова.
— Нашла!
— Нашла! — ощерился опер, — Баба шла, шла, пирожок нашла, так?
— Да, нашла, — кивнула Надя.
— Где?
— Около пекарни. Смотрю, бумажка лежит, аккуратно свернута, а там ноты, я и взяла, — беззастенчиво врала Надя, впрочем, понимая, что он ей не верит.
— И кто же, по-твоему, положил ее туда? — источая елей, спросил опер.
— Не знаю!
— Не знаешь? А как ты думаешь, давно она там валяется? Надя мигом сообразила: скажи «давно», она от снега бы разлезлась, бумага плохая, скажи «недавно», могла видеть, кто вблизи крутился, подложил.
— Не знаю, — опять нудит она, — должно быть, пока я за хлебом в пекарню ходила.
— Хватит мне дуру валять, ты с кем разговариваешь? Забыла? — заорал, не выдержав, опер;. — Вот! — бросил на стол смятую бумажку.
— Отдайте, пожалуйста, там ноты песни записаны. Чем она вам не угодила? Всем так понравилась!
— А ты не знаешь? Дурочкой прикидываешься! — и вдруг сразу, как после сердечного приступа, обмяк и тон переменил. Вспомнил, видно, что не политическая она, своя, уголовница.
— Писака этот из РОА, на шестой шахте содержится.
— Откуда мне знать? Первый раз слышу!
Поверил ей Горохов или нет, неизвестно, но только сказал:
— Из армии Власова. Тоже не слышала?
— Нет! — тут она не солгала, она действительно не знала ничего о РОА и решила сегодня же спросить у Вали.
— Предатель он, Власов этот. Своих предал! И армию свою в яму завел. Вон они теперь на шахтах отдуваются! — задумчиво, вроде и не ей, сказал Горохов, потом опомнившись, опять стал грозным опером.
— Осиное гнездо развели на шестой шахте. Сочинитель этот, кроме песен, прокламации додумался сочинять… А тебя, Михайлова, я давно собираюсь проверить: о чем ты все поешь? О каких-то калитках, о любви, понимаешь ли, заходишься… Какая тебе здесь любовь? Вас сюда исправляться прислали, вину свою перед Роди ной и советским народом искупать, работать, а не о глупостях думать, тем более петь. А вы, как свиньи, везде грязь найдете!
«Несчастный! Для него любовь — грязь», — пожалела его Надя.
— Впредь, что петь будешь, мне на проверку, на стол положите вместе с начальницей КВЧ. Ясно?
— Ясно, гражданин начальник! Только, к сожалению, я лично таких песен не знаю, не учила, чтоб об исправлении или об искуплении… Если только сама начальница КВЧ знает, а заключенные вряд ли, может, монашки, они, — с сомненьем сказала Надя голоском совсем-совсем «овечьим», но вовремя замолчала, догадавшись, что Горохова ей не провести…
Недаром он был направлен в лагерь усиленного режима работать среди особо важных политических заключенных.
Он «стреляный воробей» и таких «овечек», как Надя, видел насквозь, и даже глубже, а потому уж приготовился было напомнить ей о том, что зачеты зарабатываются трудно, а снимаются легко, махом! Но тут, на ее счастье, в дверь постучали.
— Гражданин начальник, к вам можно? — пропела дневальная…
— Пусть зайдет! — сказал Горохов кому-то. — Заходи, я готов, сейчас поедем!
Надя стояла спиной к двери и не видела, кто зашел.
— Что у вас, товарищ капитан, опять «допрос партизанки»? — услышала Надя за спиной голос Клондайка, но не обернулась, а лишь выше вскинула голову:
— Отдайте, пожалуйста, там песня! Слова и ноты.
Горохов медленно изорвал бумажку в мелкие клочки и кинул кусочки в урну.
— Иди — врать не будешь!
Вся кровь в ней вскипела и бросилась в лицо, да еще бес подначил: «Скажи, скажи ему пару ласковых, ты умеешь!» Но Надя сдержалась, сказала только:
— Песню не изорвешь, она у нас на слуху, мы ее помним, а кто писал, напишет еще!
— Не напишет, на твое счастье, — злорадно сказал Горохов, — а то получил бы «песенник» вдобавок к своей десятке. А тебе я вижу, Михайлова, освобождаться неохота, бур и карцер нравятся! Зачеты надоели!
Надя молча стиснула зубы. Прикусила своего беса.
— Ступай!
Если б взгляд, которым она посмотрела на опера, обладал мощной силой, провалился бы бедный Горохов вместе с Клондайком и кабинетом в тартарары!
Дня через два Надя забежала в столовую и поднялась на сцену, откуда, из-за закрытой занавеси, слышались громкие голоса.