Из Питера в Питер
Шрифт:
Они с Аркашкой ухватили было краскома за тяжелые плечи, чтобы оттащить во двор. Но вовремя шарахнулись в сторону: над ними свистнула, как змея, чужая шашка... Они побежали к себе во двор, пригибаясь, ожидая страшный удар.
— Куда? — крикнул чей-то сиплый голос, останавливая погоню за мальчишками. — Там холерные...
11
В сентябре, часто безоблачном и теплом в этих краях, как назло, зарядили дожди, похолодало.
Все чаще стали размышлять, в чем же выйти на улицу.
Против
Рассчитывали непременно вернуться в августе; никаких теплых вещей никто не взял.
Впрочем, первые дни они боялись выходить даже во двор приюта. Помнили о холере... А главное, все здесь было незнакомое, чужое. Дома их все знали. И они знали всех. Не только людей, но и стены, от которых так ловко отскакивал в расшибалочку тяжелый пятак, деревья, вокруг которых они кружились, свой двор, сараи, дорогу в школу, каждую выбоину в тротуаре, забор, за которым рычала злая собака, тетку с горячими пирожками, — они знали всех и всему были хозяевами! Все это было если и не их, то словно для них... А здесь они были никем. Даже ничем! И ужасно неприятно становилось слушать, как ругают их Питер. Только Ларька мог откровенно, издевательски посмеиваться, сверкая зубами:
— Кто был ничем, тот станет всем!
Хорошо, что немногие и не сразу догадывались, что это из «Интернационала». Кто был ничем, тот станет всем. Неужели это про них?..
В обносках, пожертвованных сердобольными горожанами, замерзшие, синие, с мокрыми носами, десятки, а потом и сотни мальчиков и девочек выбирались из казармы, несмотря на строжайшие запреты, и разбредались по городу.
С утра ребята забирались на рынки и простаивали у жаровен и прилавков со съестным до тех пор, пока их не прогоняли взашей или не бросали кусок, как собачонкам, которые вертелись тут же и часто прыгали, свирепо клацая зубами, норовя перехватить брошенную еду... Самые маленькие шныряли по столовым и трактирам, убегали от гнавших их официантов... Просить они не умели — только смотрели, провожали застывшими глазами каждый кусок.
Никакие нравоучительные речи и задушевные беседы, что попрошайничать стыдно, позорно, не помогали.
И все-таки они учились. От злости, отчаяния, стремления кому-то что-то доказать...
— Что, собственно, доказать? — недовольно спрашивал Валерий Митрофанович.
— Наверно, что они живы, — отвечал без улыбки Николай Иванович.
Они даже умудрялись переживать свои успехи и неудачи в какой-нибудь химии или древней истории. Ужасались, что Ростик может остаться на третий год в седьмом классе. А если его исключат, что тогда будет?
— Ничего не будет, — отмахивался Ростик.
Но ему никто не верил. И это общее настроение уважения к занятиям как-то действовало даже на него...
К этому времени все запасы, все средства, которыми в свое время Питер и Москва наделили детские эшелоны, были полностью израсходованы.
Восемьсот ребят и их учителя голодали.
Если кого-то из учителей и воодушевляли надежды на расцвет демократии здесь, между Волгой и Уралом, на счастливую судьбу, приведшую их сюда, на какой-то необыкновенный взлет духовных сил России, исключительно благотворный, конечно, для нравственных идеалов учеников, — то обо всех этих прекрасных вещах теперь как-то не думалось... Хотелось есть. Хотелось переодеться во что-нибудь сухое, теплое и крепкое. И нестерпимо хотелось домой, в этот богом проклятый Питер, где злодействовали большевики, но где был хоть какой-то свой дом...
В городе тоже было голодно. Еще в августе из магазинов исчезли мука, сахар; хлеба выдавалось полфунта, а то и четверть фунта в день. За какие-нибудь два месяца цены на рынке подскочили в сорок раз... Налеты старших ребят на огороды пришлось оставить после того, как Ростика и еще троих, забравшихся на ближнее картофельное поле, хозяева избили до полусмерти.
Все, что можно было продать, давно уплыло на рынок. Настал день, когда и Аркашка, долго крепившийся, одним махом и за первую цену, которую ему предложили, загнал кожаную куртку и фуражку.
— Эх, ты! — корил его Ларька, когда узнал об этой операции. — В чем же мы теперь выходить будем! Что братва скажет?
Аркашкину куртку при нужде использовали по очереди — и Гусинский, и Канатьев, и Ларька.
Но Аркашка был горд и счастлив. На вырученные деньги он тайком, через своего верного адъютанта Мишу Дудина, передал Кате два пирожка с ливером и несколько слипшихся розовых леденцов...
Миша со словами «это вам» сунул ей бесценный дар в руки и убежал, как ему было велено. Но Катя догадалась, от кого поступил презент. Она поблагодарила Аркашку и призналась:
— Ужасно трудно побороть голод... Я все время стараюсь думать о чем-нибудь другом, серьезном и всякий раз спохватываюсь, что опять думаю о еде... Так противно!
Но она ни слова не сказала, что и пирожки и леденцы были строго распределены между ее подопечными, девочками младших классов.
Зато через день Катя сама попросила Аркашку:
— Вы не могли бы достать немного черных ниток? Иголка у меня есть...
Она брала с собой две катушки ниток, черных и белых, но они давно разошлись. Многие девочки из младших классов позабыли взять нитки, а на этих девчонках все горело — и чулки, и сарафаны, и юбки.
У Кати была забавная манера — она ко всему, не только к деревьям или цветам, но даже к мебели и к своей одежде с детства относилась как к живому... Она до сих пор мимоходом делала выговоры ботинкам, если они не хотели налезать ей на ноги, или сердилась на воду за то, что она слишком холодная. Когда у Кати, к ее крайнему огорчению, распоролось по шву любимое черное платье с кружевным воротничком, она долго журила его за измену старой дружбе, но потом пришла к выводу, что это не поможет и платье необходимо как-то зашить.