Из Питера в Питер
Шрифт:
— Да, да, ужасно, — согласилась было она. — Но как? Я, знаете, молюсь, — смущаясь и тем строже добавила начальница. — Ко мне вернулась вера... Я всегда, конечно, верила, но сейчас... Нас может спасти только чудо!
Николай Иванович осторожно покашлял. Ему не хотелось рассуждать о вере и чудесах.
— Люди все-таки пробираются и оттуда и туда... Жизнь не останавливается. Я говорил с нашим соседом, холерным доктором... Есть каналы, можно дать знать в Питер, пусть как-то помогут...
— Как? Как они помогут? — уставилась на него Олимпиада Самсоновна. —
Николай Иванович наклонил голову... На следующий день он за своей подписью отправил все-таки письмо в Петроград.
Только через несколько лет стало известно, что оно тогда дошло, доктор не обманул... Судьба восьмисот детей, отрезанных в белогвардейском Заволжье и Приуралье, волновала не только их родителей. Питерский Совет пытался через Советы в прифронтовой полосе, потом через Красный Крест и частным порядком как-то связаться с детьми, направить им зимнюю одежду... Но из этого ничего не вышло. Ни дети, ни учителя не знали об этих хлопотах.
Володя пожаловался Кате:
— Интересно получается. Провожали с музыкой. Ах, детки!.. Южный Урал, озера, хлебные места и еще Ильменский заповедник... А что вышло? Спим вповалку, как свиньи. Есть нечего. Я вчера по огородам лазил. Воровал картошку. Желудевый кофе и тот кончился... Загнали деток. До чего дошло. Даже с детьми не считаются, как не стыдно...
— Вы же хотели быть взрослым, — неласково удивилась Катя.
— Хорошо, но мы люди, а тут обращаются совсем не по-человечески...
— Пожалуйста, хоть вы не нойте.
— Я не ною, но так нельзя. Надо же что-то делать.
— Ну и делайте.
— Странно. Не я же всем распоряжаюсь...
У них с Катей начались какие-то недомолвки... И почему-то они говорили по-русски, забывая о любимом французском языке.
Один Валерий Митрофанович живчиком носился среди всеобщего уныния, что-то раздобывал и даже умудрился поправиться, наливался соками... Он то и дело ораторствовал, становился трибуном... Призывал всех радоваться победам над большевиками:
— До зимы вернемся в Москву и Питер! «Гром победы, раздавайся! Веселися, храбрый росс!»
И те из ребят, кто особенно пал духом, вертелись около него, расспрашивали о последних новостях, начинали верить, что и правда скоро попадут домой. А до остального им и дела не было.
Однажды в начале августа, вечером, Валерий Митрофанович, закончив на сегодня свои хлопотливые дела, воодушевленный только что произнесенной в младших классах речью, что Россия теперь одумается и вернет монарха, а с ним и табель о рангах, чувствуя себя уже не титулярным, а — чем черт не шутит! — статским советником, открыл дверь в свою комнату, предвкушая заслуженный отдых. Тут же на него откуда-то сверху хлынул поток воды. Пытаясь руками прикрыть лысину, он шагнул в сторону и рухнул, зацепившись за веревку, которой в комнате отродясь не было. Чей-то голос, чуть ли не женский, строго сказал:
— Так будет со всяким, кто идет против революции!
Кто-то даже перепрыгнул через поверженного Валерия Митрофановича — ему показалось, что пронеслось несколько ног.
Валерий Митрофанович поднялся, отыскал и зажег каганец — хитрое приспособление из блюдечка с мазутом, в котором плавал кусочек ваты. Понял, что над дверью было подвешено полное воды ведро. И веревку нашел, свернул ее и спрятал... Но мысли его были далеко. Ведь он стал жертвой не простого школьного озорства, а обдуманной политической мести.
Он долго ломал голову, пытаясь припомнить, где он слышал голос, осудивший его за борьбу против революции... Очень расстраивался, что никак не мог припомнить. Решил ничего никому не рассказывать. Прикинуться равнодушным к обиде, веселым, своим в доску парнем — так они говорят... Быть мудрым, аки змий. И все разведать, разнюхать, вывести на чистую воду.
А в округе и даже в городе все еще вспыхивали неожиданные бои. Ничего нельзя было понять. По местной газете и восторженным речам Валерия Митрофановича выходило, что от Пензы до Урала огромные территории отпали от большевиков, что их прогнали, уничтожили, и славят не то Учредительное собрание, не то царя-батюшку. А бои можно было видеть из окон казармы...
В двадцатых числах августа, в серый, почти осенний денек, когда с утра запахло дождем, но он почему-то никак не начинался, пальба пошла как раз под окнами, во время обеда.
— Ложись! — крикнул дежурный, Николай Иванович.
Процедура была известная, старшим даже надоела. Только маленькие поспешно залезали под столы, и то норовили захватить свой паек хлеба... Зазвенело окно, вылетевшее от шальной пули, посыпались осколки. И пока девчонки визжали, а Катя и Николай Иванович их утешали, Ларька и Аркашка умудрились незамеченными выскользнуть из столовой.
Окно в соседней комнате было открыто. Они бросились к нему, вовсе и не думая, что сюда может залететь пуля. На заморенных, в пене, лошадях прыгали всадники. У некоторых на ногах были лапти, а у одного боком сидела на голове старая соломенная шляпа... Командир, в линялой гимнастерке, с непокрытой, обвязанной окровавленным бинтом головой, отбивался саблей от наседавших на него беляков...
Не сговариваясь, Аркашка и Ларька покатились по лестнице вниз, выскочили во двор. Выстрелы, крики и стоны их не остановили. Они выглянули из-за полосатой будки часового.
Командир лежал на земле; около него отстреливались двое, потом побежали к холерному бараку, за ними гнались белые... А краском, это был он, ребята узнали его еще из окна, лежал один и стонал...
Оскалясь, не дыша, Ларька на четвереньках побежал к нему.
— Ты что? — ахнул было Аркашка и пополз следом.
Краском не мог говорить, но узнал Ларьку и, глядя на него, с трудом подняв руку, хотел сунуть ее за борт тужурки. Дрожащими пальцами Ларька расстегнул его тужурку. Там было кумачовое знамя, то самое, еще виднелась надпись «Мир — хижинам...» Краском строго взглянул на Ларьку, коснулся знамени, будто подвинул его к ребятам, приказал... И Ларька, схватив знамя, спрятал его под рубашку, на голое тело.