Избранное в двух томах
Шрифт:
подробностями истории, когда-то испортившей ему немало крови. Одна
московская газета опубликовала фельетон, в котором весьма хлестко
расписывались похождения популярного артиста М. Н. Бернеса за рулем
собственной автомашины — вплоть до будто бы предпринятых им попыток
наехать на увещевавшего его милиционера. На самом деле все было совсем не
так, но, как известно, доказывать, что ты не верблюд, — задача, не всегда легко
выполнимая. .
504 Излагал
Наумович в ключе подчеркнуто юмористическом, чему способствовали, как я
подозреваю, два обстоятельства: с одной стороны, давность происшествия, а с
другой — очевидное желание рассказчика настроить на философский лад («Все
проходит, пройдет и это.. ») своего слушателя, только что претерпевшего
огорчения, хоть и существенно меньшие по масштабу, но сходные по характеру.
Доказать необоснованность или, по крайней мере, изрядную
преувеличенность предъявленных ему претензий Бернесу удалось довольно
быстро. Однако опровержения, которого в подобной ситуации, казалось бы, следовало ожидать, не последовало. Не последовало по причине, о которой мой
собеседник поведал не скажу даже — с возмущением, а с каким-то не
потерявшим за прошедшие годы своей непосредственности изумлением:
— Вы знаете, что сказал мне редактор? Он сказал: «Авторитет газеты нам
дороже авторитета отдельного человека». Ну как? Хороша логика?..
И огорченно добавил:
— А ведь личность незаурядная. Отличный журналист. Прекрасный
организатор. Газета при нем, можно сказать, на глазах расцвела. И надо же: такой
перекос мысли!.
Эта последняя, завершающая часть рассказа показалась мне наиболее
интересной: деформированная психология редактора занимала Бернеса больше, чем давно зарубцевавшаяся старая обида. Внутренние пружины деяний
человеческих представлялись ему — артисту — порой более важными, чем сами
эти деяния.
Сейчас, на исходе восьмидесятых годов, мы понимаем, что «пружины», определявшие позицию того редактора, были не столько внутренние, сколько
внешние — отражали подходы, считавшиеся в то время единственно
возможными. Хотя, конечно, и в то время далеко не все облеченные властью
люди придерживались их так уж неукоснительно.
* * *
На съемках фильма «Цель его жизни» не раз бывало, что Бернес, пробурчав
вполголоса очередную реплику Ануфриева или повертевшись на отведенном ему
мизансценой месте, вдруг заявлял:
505 — Толя! Мне так неудобно.
Правда, вскоре я заметил, что по существу такие же протесты высказывали и
другие актеры. Но их претензии воспринимались окружающими как явление
вполне нормальное — может быть, потому, что формулировались в выражениях, менее категорических (пожалуй, в этом «мне неудобно» действительно
присутствовала этакая личная вкусовая нотка, не очень привычная, когда речь
идет о выполнении человеком его прямых служебных обязанностей). Может
быть, были и какие-нибудь другие причины. Но, так или иначе, подобного рода
замечания других артистов особого внимания к себе не привлекали, а про Бернеса
кто-то бросил:
— Капризный. .
Но тут постановщик фильма Рыбаков — человек, вообще говоря, достаточно
твердый и в полной мере обладавший тем, что называется режиссерской
властностью, — услышав эту реплику, отрицательно покачал головой:
— Капризный?. Нет. Он не капризный. Он — требовательный.
Мне кажется, Рыбаковым было найдено очень точное слово. Бернес был
человеком крайне требовательным. Требовательным ко всему, что делалось
людьми, и к самим людям, особенно к тем, в ком видел настоящих мастеров
своего дела. Ничто не вызывало у него такого раздражения, как халтура в любом
ее проявлении — от халтурно написанной книжки до халтурно установленного
монтером выключателя. И еще одно свойство, близкое к требовательности, но
далеко не всегда совпадающее с ним, было присуще Марку Наумовичу: он умел
уважать требовательность в других (вспомним хотя бы его безропотное
восприятие бесконечных дублей во время съемки эпизода влезания летчика
Ануфриева в самолет).
И уж, во всяком случае, самые бескомпромиссные, жесткие, я бы сказал даже
— жестокие требования он предъявлял к самому себе.
Эта требовательность не изменяла ему даже тогда, когда его творчество — в
кинематографе и на песенной эстраде — было в зените своей популярности.
Однажды, под впечатлением только что прослушанной его записи (кажется, это было «Лунный свет над равниной рассеян. .»), я позвонил Бернесу.
506 Он выслушал меня, вежливо поблагодарил и неожиданно заметил:
— Кое-что тут надо было бы сделать иначе.
Я оторопел. Куда там «иначе», когда и так отлично?! Что это — кокетство, что ли? Но нет, ни тени кокетства тут не было. Было другое: большой артист
видел в своей работе то, чего нам, грешным, видеть было не дано. Не дано не
только таким, в общем далеким от искусства людям, которые, подобно мне, воспринимают его лишь чисто эмоционально, но порой и настоящим
профессионалам — впоследствии я по рассказам узнал, каким мучением для