Избранное
Шрифт:
— А как же мне тогда получить назад свои деньги? — поинтересовался Боорман. — Она их ни в коем случае не возьмет, я же отнюдь не намерен обогащать общественную казну. Этак я никогда не избавлюсь от ноги.
— Ноги, сказали вы? Какой ноги? — спросил Ван Камп. И тревожно взглянул сначала на моего патрона, а затем на меня.
— Как я верну свои деньги? — вместо ответа снова спросил Боорман.
— Д-да, — задумчиво проговорил судебный исполнитель, — денег этих вам уже не вернуть. Разве что вы проиграете дело. Только в таком случае я могу взять их назад: если суд не признает вашего долга, тогда наш депозит лишается всякого смысла. А проиграть дело совсем не трудно. Достаточно, например, вам не явиться в суд или опорочить долговую расписку, которая и без того отдает липой. Но я с тем же успехом мог бы вообще отозвать иск, а это было бы жаль… Такое великолепное ПВНД! Но я обязательно приду в суд, можете не сомневаться.
Оставив
— Я, конечно, ни в чем его не виню, — неожиданно заявил мой патрон. — Ван Камп со своим ПВНД ринулся в бой столь опрометчиво потому, что не мог понять простую вещь: по закону она не вправе чего-либо требовать от меня. Я же ничего не могу ему объяснить, потому что он того и гляди усомнится в моем здравом уме. Вы ведь заметили, что одно упоминание о ноге чуть было не вышибло из него дух? Во всем виноват я сам: искупление своего тяжкого греха я доверил беспомощным служителям писаного закона, и теперь они пытаются раздавить призрак кодексами, задушить его гербовыми бумагами. А так дело не пойдет, Лаарманс. Никакие судейские мантии и жабо не залечат ее душевной раны, тут не помогут и все три тысячи статей закона. Лучше бы она умерла, не из-за того, что ей отрезали ногу — не приведи господь! — а совсем случайно: от простуды, или под колесами трамвая, или что-нибудь в этом роде. А раз уж она осталась в живых, мне следовало бы броситься перед ней на колени и со слезами признать свою вину. Если и тогда она выставила бы меня на дверь, то призрак ноги, возможно, перестал бы меня тревожить и дело обошлось бы без денег. Но как мне решиться на это? Представьте себе, что я ползаю в пыли у ее ног — точнее, у ее единственной ноги — и с воплями прошу прощения. Тетка даже не примет всерьез мои униженные мольбы, она подумает, что это очередная уловка ползучего гада, прелюдия к какой-нибудь пакости. Я должен проявить благоразумие. Прежде мне всегда сопутствовала удача, а вот тут я влип. Первый раз в жизни я свернул с прямой дороги и теперь бьюсь, как муха о стекло. Пусть это послужит вам уроком. Мы, деловые люди, должны невозмутимо принимать как должное и деньги, и проклятия, а такие глупости оставлять тем, кто имеет к этому охоту и готов по первому зову бросаться на помощь, как Красный Крест… И все-таки униженные мольбы могут иметь какой-то — пусть ничтожный — шанс на успех, ведь сердце всегда отзывается на голос сердца. Было бы, однако, слитком хорошо, если бы каждый гребец в нашей галере расплатой за одну ногу мог уравновесить все прочие статьи прихода и споем хозяйстве. Блаженна паства римско-католической церкви, решающая такие проблемы с помощью исповеди, без ползания на коленях и без денег. И я не понимаю, почему ваш родственник Ян не предложил мне облегчить душу исповедью. Это напрашивалось само собой — он же не знал, что я не верю в бога. А рекомендацию возместить материальный убыток скорее можно было бы ожидать от язычника. А помазан ли он вообще миром, как положено, ваш братец Ян? Что же, сейчас мне остается лишь испить чашу варева, столь вдохновенно приготовленного Ван Кампом. Что делать? Если я стану давать показания в ее пользу и против себя, я получу деньги назад и снова их прикарманю, но в этом случае я никогда уже не избавлюсь от ее ноги. А раз так, лучше уж не отрекаться от ПВНД, а стоять намертво. И если даже депонентская касса навсегда захватит в свою пасть мои деньги, то я, как-никак, буду знать, что выплатил свой долг, и стану жить надеждой, что госпожа Лауверэйсен не устоит перед соблазном и в один прекрасный день — быть может, переодевшись — подойдет к окошечку кассы, чтобы незаметно для окружающих взять у этого бесстрастного чудища деньги, которые она отказывалась принять из моих грязных рук.
Были все основания опасаться, что двадцатое июня будет таким же душным и жарким днем, как и девятнадцатое. Но в девять часов утра еще можно было дышать, к тому же третий зал Торгового суда был расположен с теневой стороны, и там только что вымыли пол. В зале собралось много народу — мужчин и женщин, которые тоже пришли искать правосудия в этот день. Люди в черных мантиях стояли у входа или прогуливались вдоль стены. Как видно, они были в отличном расположении духа: когда пошел какой-то их коллега, невзрачный, низкого роста, двое других схватили его и шутя немного помутузили. Время от времени то один, то другой, завидев своего клиента в толпе, приветливо махал ему рукой, а какие-то двое, протиснувшись к своему подопечному, наскоро вселяли в его сердце надежду, сопровождая свои слова бурной жестикуляцией. Их руки нервно плясали, заклиная, угрожая и умоляя, и куда лучше выражали скорбь, воодушевление и негодование, чем любой человеческий голос. Не успели мы усесться, как я услышал позади знакомый деревянный стук, и в зал вошла наша противница. Кое-кто из публики, несомненно, приняв этот звук за какой-то сигнал, повскакал со своих мест, но по мере того, как госпожа Лауверэйсен продвигалась по проходу, разделявшему левую и правую половины зала, люди снова садились. Когда же она остановилась, ей тотчас уступили место в первом ряду — единственном, где было достаточно простора, чтобы она могла вытянуть свою деревяшку.
В четверть десятого раздался звонок, и чей-то голос воскликнул: «Суд идет!» Люди в черных мантиях замолкли, все встали, и из боковой двери, как из ризницы, действительно появился суд: два — человека — один толстый, а другой ничем не примечательный. Они положили перед собой на стол толстую кипу бумаг, подтянули под свои ягодицы два кресла и осторожно уселись. Все присутствующие тоже сели.
Затем вошел еще один человек, явно занимавший более скромное положение. В руках у него был список, и он выкликнул фамилии тяжущихся, дела которых должны слушаться еще до полудня, и тогда несколько фигур в черных мантиях пробрались к судейскому столу и, перешептываясь, принялись возиться с бумагами. Наконец все, казалось, было готово и суд вызвал первую пару тяжущихся. Остальные стали внимательно прислушиваться к разбирательству, чтобы на опыте первой пары получить представление о том, что ожидает их самих.
В десять часов в огромных окнах показалось солнце, поразившее всех своим королевским великолепием, а в одиннадцать в зале появился Ван Камп и сел рядом с Боорманом.
— Двадцать два дела. Ваше будет слушаться примерно в полдвенадцатого, — пояснил он. — Это я так подстроил, потому что раньше не мог сюда прийти. И то пришлось бежать со всех ног. Председательствует Тэхелс, как обещал мне секретарь суда. Смотрите, он уже размяк от жары. Давай-давай потей! — ободряюще пробормотал он.
В зале стало так жарко, что пришлось даже открыть дверь, но из-за шума в коридоре ее скоро опять закрыли. Толстяк то и дело поправлял свое жабо — несомненно, потому, что мантия слишком туго стягивала его шею. На стол рядом с собой он положил носовой платок.
— Он быстро все провернет, — сказал Ван Камп.
И правда, все дела решались теперь с молниеносной быстротой. Несколько метких вопросов, минутный разговор с невзрачным человеком, сидевшим рядом, и сразу вслед за этим — решение. Какая-то женщина все еще пыталась что-то объяснить и выворачивала свою сумку в поисках новых документов, доказывающих ее правоту, а громовой голос уже вызывал следующую пару.
— Боорман против Лауверэйсен! — раздалось вдруг, и тяжущиеся предстали перед Тэхелсом.
— Жаль, что она калека, — сказал Ван Камп. — А не то они могли бы стать идеальной парой. Одного роста, одних лет, и оба с достатком — у нее, конечно, есть деньжата, иначе и быть не может. Вот только эта деревянная нога…
Тем временем Тэхелс бегло проглядел судебную повестку.
— Стало быть, речь идет о сумме в восемь тысяч пятьсот франков, — проговорил он.
И, повернувшись к госпоже Лауверэйсен с некоторой предупредительностью — вызванной, несомненно, ее костылем, — осведомился, почему она отказывается платить.
Ван Камп, ухмыляясь, ткнул меня локтем в бок.
— Почему я не хочу платить? — со смехом переспросила она.
— Сударыня, — сказал Тэхелс, взяв в руки носовой платок, — мне предстоит рассмотреть еще семь дел. К тому же здесь принято проявлять некоторое уважение к суду. Смех меня не убеждает, но, если вы спокойно скажете, почему вы отказываетесь платить, мы быстро внесем ясность в дело. Я ведь вам не враг.
— Ядолжен платить, а не она, — заявил Боорман, всеми силами стремившийся указать судье правильный путь.
Тэхелс взглянул сначала на госпожу Лауверэйсен, которая, однако, не объяснила причину своего смеха, а затем устремил взор на Боормана.
— Я думал, что истец — это вы, — сказал он.
— Так оно и есть.
— Но чего же вы, собственно говоря, хотите? — раздраженно спросил Тэхелс.
— Я хочу заплатить ей деньги.
Ван Камп едва мог усидеть на месте и то и дело толкал меня в бок локтем. Люди в мантиях, сбежавшись со всех сторон, как черные птицы, прильнули к барьеру, отделявшему суд от зала.
— Стало быть, иск заявлен стороной, которая хочет заплатить, — начал вслух размышлять Тэхелс, смахнув с лица крупные капли пота. — А что же ответчица?
— Она не хочет, — сказал Боорман.
— Чего она не хочет? — спросил Тэхелс.
— Брать деньги.
Тэхелс откинулся назад в своем кресле, перевел тревожный взгляд с истца на ответчицу, а затем посмотрел на сидевшего рядом с ним человека, который принялся тщательно изучать досье. Кто-то из людей в мантиях явно отпустил остроту, и по их черному ряду прокатился приглушенный смех.