Избранное
Шрифт:
— Лейтенант, ребята слишком молоды. Вся прислуга слишком молода: ей не управиться с пушкой. Пока будете давать таких, дело не пойдет. Никакого удовольствия от работы не получаешь.
— А я тебе и не приказывал огонь открывать. Я вообще молчу,— огрызнулся лейтенант.
— Ну, тогда другое дело,— зевнул Блеро.— Я тоже выхожу из игры. Спокойной ночи!
Одновременно с этим он пихнул ногой орудие, откатил его и улегся на лафет.
Анрио обнажил саблю — ее кто-то подобрал и принес владельцу.
— Откроешь огонь? — рявкнул он.
Блеро курил, в руке у него был потухший фитиль.
— Свечка погасла,— ответил он.— Иди-ка ты спать.
Анрио, задыхаясь от бешенства, нанес
который, казалось, расколет стену, но он рубанул тупой стороной клинка и так неловко, что, насколько я мог судить, лишь разорвал рукав мундира и содрал кожу.
Этого оказалось достаточно, чтобы Анрио проиграл. Разъяренные артиллеристы обрушили на его коня град ударов кулаками, ногами, банниками, и незадачливый генерал, весь в грязи и лежа поперек седла, как куль с зерном на ослиной спине, был унесен своим скакуном по направлению к Лувру, а оттуда, как вам известно, к Ратуше, где якобинец Коффиналь вышвырнул его через окно.
В эту минуту появляются комиссары Конвента. Они уже издали кричат, что Робеспьер, Сен-Жюст, Кутон и Анрио объявлены вне закона. Секции отвечают на этот магический клич возгласами ликования. Площадь Карусели разом озаряется. На каждом ружье сверкает факел. Вооруженная толпа вопит: «Да здравствует свобода! Да здравствует Конвент! Долой тиранов!» Процессия устремляется к Ратуше, и народ покорно расступается, едва заслышав колдовскую формулу республиканского интердикта: «Вне закона!»
Осажденный в Тюильри Конвент пошел на вылазку и сам осадил Коммуну в Ратуше. Я не последовал за нападающими — у меня не было сомнений в их победе. Я не видел, как Робеспьер прострелил себе челюсть вместо головы и встретил оскорбления тем же гордым молчанием, с каким принял бы триумф. Он ждал, пока Париж изъявит покорность, вместо того чтобы принудить его к ней, как это сделал Конвент. Он проявил трусость, и все повернулось против него. Не видал я и как брат его бросился на штыки с балкона Ратуши, и как разнес себе череп Леба, а Сен-Жюст взошел на гильотину с тем же спокойствием, с каким отправлял на нее других — руки скрещены на груди, глаза и мысли устремлены к небу.
Они были побеждены — прочее меня не интересовало. Я остался на месте и, схватив длинные бесхитростные руки своего простодушного канонира, произнес такой панегирик:
— О Блеро, имя твое не займет места в истории и ты ничуть не огорчишься этим, лишь бы у тебя была возможность спать днем и ночью, причем неподалеку от Розы. Ты слишком прост и скромен, потому что, клянусь тебе, среди тех, кого историоплеты называют великими, мало таких, кто совершил столь же великое деяние, какое совершил ты, великий Блеро! Теперь к власти придут другие, кого увенчают хвалой за твой подвиг и кого твое дыхание могло рассеять, как дым, торжественно поднимающийся из твоей трубки. О девятом термидора будут писать много и долго, может быть, всегда, но никому не придет в голову выказать тебе благоговейное уважение, которое ты заслужил, равно как все люди действия, почти не думающие о том, что они делают, и не знающие, как у них получается то, что они все-таки сделали, хоть им и не свойственны ни
твоя скромность, ни твоя философская неискушенность. Пусть же никто не скажет, что я тоже не воздал тебе должное.
Именно ты, о Блеро, воистину выступаешь сегодня как человек судьбы.
Говоря это, я склонился перед Блеро с подлинным почтением и смирением: я недаром заглянул в источник одного из крупнейших мировых политических событий.
Не знаю уж почему, Блеро решил, что я потешаюсь над ним. Он мягко и уважительно выпростал руки из моих ладоней и почесал в затылке.
— А вы не будете
— Законное пожелание,— откликнулся я.
Он закатал рукав, я взял факел.
— Благодари Анрио, парень,— сказал я.— Он убрал самые опасные из твоих иероглифов. Лилии, Бурбоны и Мадлена содраны вместе с кожей. Послезавтра будешь здоров и женат, если захочешь.
Я перевязал ему руку своим платком, увел его к себе, и как сказал, так и сделалось.
А я надолго потерял сон.
Вы слишком хорошо знаете свет, чтобы я стал уверять вас, будто мадемуазель де Куаньи отравилась, а госпожа де Сент-Эньян закололась. Если скорбь для них обеих и стала ядом, то ядом медленным. Девятое термидора раскрыло перед ними двери тюрьмы. Мадемуазель де Куаньи нашла для себя выход в замужестве, но многое заставляет меня думать, что ей было не очень-то по себе в таком прибежище. Что до госпожи де Сент-Эньян, то меланхолия, кроткая, ласковая, но несколько пугливая, и воспитание трех очаровательных детей заполнили годы ее жизни и вдовства в одиночестве замка Сент-Эньян. Примерно через год после тюремного заключения она прислала ко мне женщину за портретом: герцогиня дождалась конца траура по мужу и теперь отбирала у меня свое сокровище. Видеть меня она не пожелала. Я отдал драгоценную коробочку из фиолетового сафьяна и больше никогда ее не видел. Все это произошло очень пристойно, чисто, возвышенно. Я уважил волю хозяйки и навсегда сохраню пленительное воспоминание о ней, потому что ее уже нет.
Мне говорили, что она не расставалась с портретом даже в поездках и не позволила снять с него копию; разбила она его, умирая, или он затерялся в ящике секретера, забытого в старинном замке, где внуки прекрасной герцогини наверняка сочли его изображением какого-то их внучатого дяди,— не имеет значения: такова участь всех портретов. Они приводят в трепет лишь одно сердце, и когда оно перестает биться, их лучше уничтожать.
37.
О вечном остракизме
ПОСЛЕДНИЕ слова Черного доктора еще разносились по огромной комнате, а Стелло, воздев руки к небу, уже стенал:
— О, так все и должно было происходить!
— Мои истории, как все, что говорится людьми, правдивы только наполовину,— резко осадил его иронический рассказчик.
— Нет, так все и должно было происходить! — повторил Стелло.— Именно так, и подтверждение тому — все, что я выстрадал, слушая вас. Как мы чувствуем сходство портрета с оригиналом, даже когда тот неизвестен нам или мертв, так я чувствую правдивость ваших описаний. Интересы и страсти ваших героев вынуждали их говорить эти, а не иные слова. Короче, из трех возможных форм власти одна боится нас, другая презирает за бесполезность, третья ненавидит и нивелирует за аристократизм и превосходство. Неужели мы вечные илоты общества?
— Илоты вы или боги,— отозвался доктор,— но масса, равно как любая ее частица, нося вас на руках, глядит на вас искоса, время от времени швыряет наземь и топчет ногами. Она — плохая мать.
Вечная слава человеку из Афин!.. О, почему имя его неизвестно? Почему великолепный аноним, сотворивший Венеру Милосскую, не оставил половину своей глыбы мрамора для его статуи? Почему его имя, несомненно грубое, не начертано золотыми буквами на титуле «Знаменитых мужей» Плутарха? Слава человеку из