Избранное
Шрифт:
— Не может быть, чтобы все они погибли, — в ужасе воскликнул я. — Она голос пробует, мнится это ей; крикни, чтоб прекратила!
— Постой, послушаем, что дальше будет, — остановил меня Качак. — Если она голос пробует, так она и тебя в конце концов помянет.
Плакальщица между тем продолжала перечислять достоинства сватов:
А невесте в подружки — одно к одному — ты страдалицу возьми Евру Ягошеву — дети малые се без матери побираться пойдут теперь, несчастные. А за свата воеводу, ты возьми, Бранислав, МилосаваТут я рухнул на землю, не было больше сил держаться на ногах. Не замечаю, что земля холодная и липкая, не чувствую себя, словно меня и на свете нет. Только слух насторожен и обострен: я все еще тешу себя слабой надеждой, что черное это наваждение рассеется и не подтвердится. А тем временем плач с ожесточившейся мрачной решимостью перебирает все новые имена:
… Знаменосцем возьми ты, Бранко, дорогого нашего Янко, высоко летал сокол Янко, не его ли честь похоронное коло вести? … Светозара Иованова ты кумом возьми, ну-ка, кум, повесели ты нас! Неразлучен он с Пауном был, вот и снова их насовсем свела сырая земля. Кликни Джорджия и Милана Младеновича, позови ты с Крнье Еле Мака Янковича, уж как станет Мак петь да плясать, разойдись, душа благородная, коли жизнь тебя весельем не баловала. И Мията, командира, приведи сюда в придачу — много наших братьев пало на реке той, на Мораче…Тут Качак молча подошел ко мне и оторвал от земли. Откуда-то сила у него взялась, оттащил он меня тропой через сад к дороге. Мы двинулись к Гротуле, и снова нам показалось, что кто-то чернеет спинами, залег. Прокрались по мосту — то ли заснули часовые, то ли нет их совсем. Пересекли Черное Поле, поднимаемся взгорьем к Сенокосам. Ни он, ни я ни словом не обмолвимся, да и о чем говорить? Клокочет, вздымается Тара — словно все те черные всадники и сваты запрудили реку конями, разом выйдя из-под земли через пещеры и расселины. Хрипят, рыдают, призывают живых, ропщут. Полощутся за ними на ветру окровавленные рубахи и знамена, под рубахами зияют раны — свинцом разможженные ребра, растерзанные печени, в глотки вдавленные. Поникли скорбно их головы, пулями изуродованные, пошатываясь, скрываются они в подземных сумерках на той стороне реки, между тем как толпы других, подпирая их, спешат выйти на божий свет. В действительности это туманом окутало реку, и в реве Тары все поплыло у меня перед глазами, смешались долины и горы, так что невозможно разобрать, где что находится. И только в высоте, выделяясь черной заплатой во мгле, обрисовалась перед нами Палешкая гора и закурилась вершина Белогривца, вознесенная к облакам. В бледном свете луны сошлись голова к голове Синявина и Мучница, и все вдруг распределилось по местам, внося порядок в мир.
— Не могу я поверить, что все они погибли.
— Разве был бы мост без часовых, если б наши не погибли? — возразил Качак.
— Если так, то это самая черная ночь в моей жизни.
— И в моей, — ответил Качак. — А ну-ка посмотрим, кого она не назвала: тебя, Ненада, Аралича, бистричан… Кто еще?
— Бистричан — две группы, потом Лале Сломо с Милорадом, и Юшкович, и Радомир, младшие Дашичевы, Бакоч, Зария, Смоловичи, Васовичи. Наберется еще наших встречать следующий снег…
— Я вот думаю: что-то нас ждет по ту сторону Беласицы?.. Может, и там побоище было, что-то ноги идти отказываются. Поддержи-ка меня!
Он ухватил меня за рукав, но не устоял и опустился на землю.
— Нет больше сил. Оттащи меня вон до того стога и ступай, куда знаешь.
Я сгреб его с земли и понес на руках, не очень он был тяжелый, только винтовка и ранец заспинный мешают. Притащил к стогу, подоткнул под него охапку сена, чтобы не промерз; дал ракии губы смочить, потер виски и затылок. Ничего не помогает — нет у него сил даже, чтобы мне на закорки сесть.
— Пройдет, — прошелестел он губами. — Или пройдет, или эта жизнь не стоит ни гроша.
Мысли у него четкие и быстрые, сознание ясное, слова не путаются. Мы переждали еще минут с десять, а может, и больше, и вдруг он как-то разом ноги под себя подобрал, встал на колени и поднялся, преодолевая слабость и боязнь снова не удержаться и рухнуть. С одной стороны я поддерживаю его под руку, с другой — он опирается на винтовку и делает осторожные, робкие шаги, широко расставляя ноги. Стонет, часто отдыхает, скрежещет зубами и снова двигается. Я опасался, что он не устоит, но постепенно он расходится и отстраняет мою помощь. Так мы поднимаемся еще выше, отпечатывая на снегу след, и проходим краем озера, уже скрытого подо льдом. С рассветом мы были на вершине, и Качак возгласил:
— Дошли!
— Дошли или нет, я дальше не двинусь! — бросил я.
И рухнул на землю, словно у меня кости размякли. Чувствую грязь и сырость под собой, но мне это не мешает — для меня земля податливая, приятная, так бы и распластался на ней. До меня доходят увещевания Качака, он твердит, что землянка отсюда меньше, чем в ста шагах, под горой, я слышу свой голос, отвечающий ему, что пусть, мол, тащит меня, если в состоянии. По его тону понимаю, что он злится, потому что, если нас здесь день застанет, мы должны будем отсиживаться до ночи в этой рощице. Но я ничего не могу ему возразить: я слишком устал и: мысленно утешаю себя, не так уж плоха эта рощица, убаюкивает ветвями, а в ветвях тихо поскуливает ветер.
Арджан-озеро
На шестнадцатом километре к северо-западу от Салоник дорога на Кукуш уходит в горы, петляя над речкой у подножия массива Кардашлия. Массив этот — старые каменистые отроги Родон — тянется на юг от Караджи, через Деве Караниа, повсюду одинаково оголенный ветрами и засухами. Там же, где обширная равнина подходит к подножию гор, в уголке безлюдном, пустынном и выгоревшем, немцы разместили склады с боеприпасами — серые, холодные постройки без окон, по самые крыши засыпанные землей, укрылись по балкам.
В складах работали пленные — когда у людей не хватало сил, часовые кололи их штыками. Могучим свидетелем печали и страданий возвышалась гора над изрытой землей, внимая ругани и стонам и наводящим ужас эхом откликаясь на выстрелы. В три ряда колючая проволока окружала огромное прибрежное пространство, где громоздились кучи металла и динамита, накрытые пропитанной дегтем бумагой.
В летние месяцы гора притягивала к себе влажные взгляды пленников, пробуждая воспоминания о родине и мечты о побеге и свободе. Несоответствие между тем, о чем мечталось, и тем, что происходило на самом деле, здесь было бесконечным. Бежать из этого немыслимого места было трудно, и, чтобы уклониться от признания в том, что и вовсе невозможно, пленные тешили себя слухами о близком конце войны. Верилось, что после Сталинградской битвы немецкое оружие стало покрываться ржавчиной и что осенью наступит конец.
И только люди, числившиеся в «черных списках», то есть коммунисты, продолжали говорить о длительной борьбе, готовились к побегу и побуждали к нему других.
Через четыре месяца изнурительной работы в невыносимых условиях, после бесконечно долгих, придавленных грузом томительной жажды и подземной плесени дней узники ощутили, что в воздухе над равниной и над заливом повеял запах осени. Правда, кроны редких деревьев, искривленных северными ветрами, оставались еще зелеными, однако цвет облаков, выжженная трава, перелеты птиц и движение солнца говорили о том, что лето миновало. В середине сентября ветер принес с севера изнурительные, холодные дожди. По утрам над землею клубились туманы и вершина горы исчезала в облаках — серая и побуревшая, она утратила свои четкие контуры и походила на далекие горы возле их родных сел.