Как слеза в океане
Шрифт:
— Да, Генрих, все позволено, можешь взять «гавану» и коньяк. Продолжайте, господин Фабер!
— Мадам, вам придется поехать к Менье и объяснить ему ситуацию. Он все сразу поймет и ни перед чем не остановится. Тем самым он начнет свою новую карьеру — шестидесятилетний больной человек ввяжется в авантюру так же естественно, как другие с чувством исполненного долга садятся ужинать после работы. Я выпью еще кофе и скажу вам то, что вы передадите ему. А он потом передаст это послание моим друзьям, тем немногим, которые к тому времени еще останутся в живых. Но чтобы вы все хорошо поняли, мне следовало бы сперва рассказать вам о мертвых, о человеке по имени Вассо, например, о моем учителе Штеттене, он умер на шоссе номер триста сорок один, или, допустим, об Андрее и Войко и Зённеке и Петровиче, о Сергее Либове. Чтобы понять живых, надо знать, кто такие их мертвые. И еще нужно знать,
Он чувствовал, что ему следует встать, сунуть голову под кран, пройтись немного по саду, считая шаги, чтобы ни о чем не думать. Он понимал, что говорит бессвязно, перед ним словно возникло табло со светящимися надписями, он что-то говорил о них, потом они исчезали, начинали светиться другие, и опять он разбирал лишь несколько слов. Впрочем, он знал наизусть все эти тексты: например, тот, о повторяемости событий. Гегель это сформулировал, но все было не так-то просто. К примеру, дважды в жизни Либова возникал поворот дороги: его сын умер там, Пьеро он хотел спасти, но оба раза было слишком поздно. Тут есть и другая взаимосвязь, Либов сначала предал своего друга. Обо всем этом Дойно сказал только:
— Обратите внимание, госпожа Гертруда, нельзя переоценивать значение дважды возникшего поворота дороги. Надо избегать символов! Самое же существенное произошло до того, раньше, на том заседании, это совершенно ясно. Сначала как трагедия, а потом как фарс? Да, не так-то все просто. Фарс был в трагедии и сам обрел трагизм при возобновлении.
Да, она больше похожа на Ханну, его сестру, чем на Габи. На ту самую Ханну, которая до поздней ночи не ложилась спать, ожидая его возвращения. А какие слова подсказывало ему вдохновение или ирония! Молодые женщины раньше всегда смотрели на него так же, как смотрит сейчас фрау Гертруда. Это льстило его тщеславию! Даже за несколько часов до смерти его тщеславие осталось бы при нем. Молодых женщин соблазняли слова, которых они не понимали, но это было не важно. Гертруда и сейчас не в состоянии его понять, но это тоже не важно. Да, но она сможет передать его послание Менье. Поэтому он, Дойно, должен все хорошенько разъяснить, весь текст послания, а не только какие-то случайные отрывки.
— Прошу заметить, милейшая Гертруда, что случайных отрывков не бывает. Мы всегда стремились исключить всякую случайность. Да, вы улыбаетесь, смеетесь над нами! Я полюбил вас за вашу улыбку, когда мы встретились пятнадцать лет назад. То есть в двадцать пятом году. Дайте мне немножко припомнить — да, это был хороший год. Даже Релли с этим бы согласилась, хотя вскоре мы и разошлись. То, как я ее оставил… нет, не будем говорить об этом! Но это было что-то очень скверное в моей жизни. Она давно мне все простила, да, конечно, но это сюда не относится. Это как со Сталиным. Вот войди он сейчас сюда и скажи: «Теперь все будет по-другому, я хочу искупить свои преступления», и я бы ему ответил: «Только если все мертвые воскреснут, если они все простят…» Нет, мадам, и это уже ничего бы не изменило. Вот вам уже часть послания, которое Менье должен передать моим друзьям. Никакого примирения, никакого прощения! И всегда может случиться, что кто-то не позволит себе протянуть руку через поток крови. Мне нужно принять холодный душ. Я никак не могу перестать говорить, покуда ваши глаза внимают мне. Так мы и будем сидеть, как приклеенные, а потом явятся апостолы и скажут: «Учитель, пора читать утреннюю молитву». Так написано по-древнееврейски. Я бросал в небо камешки, когда был совсем еще маленьким и водил близкое знакомство с Богом. Я надеялся, что однажды он откроет дверь и сердито на меня взглянет. И тогда я пожалуюсь ему на все земные несправедливости. Бог сначала смутится, а потом начнет следить за порядком. Вам хотелось бы знать, чем кончилась эта авантюра? Очень сожалею, Гертруда, но это одна из двух тайн, которых я вам не открою. Но хватит трепать языком, уже ночь, а мне рано утром надо уходить, меня ждет маленькая гребная лодка. Ваш супруг задремал, совсем как в водевиле. Штеттен любил водевили. Будь он жив, он сейчас вошел бы в комнату и сказал: «Я скупил все гребные лодки от Лионского залива до Вентимильи и распорядился, чтобы их охраняли, и притом лучше, чем вы охраняли вашего старого друга. Так что из лодочной прогулки и несчастного случая на воде ничего не выйдет. Вы поедете со мной. Отель превосходный, ванная комната и большая лоджия в придачу. Мы должны наконец завершить наше исследование о влиянии политических покушений, нельзя больше терять ни дня».
Все это тщеславный треп, ему самому было противно. Нельзя так напиваться. Он пошел в ванную комнату, быстро разделся и встал под душ. Когда он вернулся, Гертруда уже заварила свежий кофе. Вот так-то лучше, табло со светящимися словами исчезло. Сперва он молчал, чтобы привести в порядок мысли. Рассуждал он и о практических вопросах, к примеру, о том, как распорядиться наследством, которое ему оставил Штеттен, потом, после войны.
Госпожа Гертруда прервала его удивленным возгласом:
— Так вы рассчитываете на поражение Гитлера?
— Безусловно. Если Англия продержится еще три месяца, Гитлеру придет конец — через три, пять или через восемь лет.
— Но тогда я не понимаю… — задумчиво проговорила она.
Он пропустил ее слова мимо ушей. Теперь он обдумывал второе послание. Но ему вдруг стало трудно говорить. Начались перебои в сердце, может быть, виною тому был кофе. Ему сейчас важно было объяснить: нова в наше время не подлость, а лишь технические средства, к которым она прибегает. Злоупотребление идеями, то, чем они оборачиваются на практике, бюрократическое унижение, порабощение безвинных, истребление меньшинства, концентрационные лагеря — во всем этом нет ничего нового, просто эпоха это заново открыла, а вовсе не изобрела. Это можно подтвердить фактами, все это старо как мир.
Ново же, напротив, то, что никакая партия, никакой тиран не может больше осмелиться заявить о вере в низость человека; то, что идея равенства, правда извращенная и употребленная во зло стала решающей; то, что все возрастающее господство над силами природы все больше высвобождает силы человека в такой мере, что в ближайшем обозримом будущем невозможно будет лишить человека в обществе той свободы, которой он достигнет в космосе. Наконец, ново было то, что у всех перед глазами есть ужасающий пример русских, и таким образом можно будет избегнуть многих заблуждений.
— Эта эпоха — резюме мировой истории, поэтому те, кто недостаточно хорошо ее знают, именуют ее концом света. Но Апокалипсис, мадам, всего лишь литературное выражение пугающего или вожделенного события и, кроме того, один из наиболее слабых фрагментов Нового завета. Того, кто ничего не смыслит в Библии, очень привлекает этот винегрет из плагиатов. Ни одна цивилизация по-настоящему не погибла, а нашей это грозит меньше, чем какой-либо другой из предшествующих, ибо ее масштаб планетарен. И даже если бы ей пришлось однажды спасаться в лесах, она очень быстро преобразовала бы их и наново распространилась бы по всей земле. Ибо это и есть существенная правда истории: люди больше создают, чем разрушают; обстоятельства сильнее событий; размножение быстрее смерти. И тут я, очевидно, впадаю в противоречие со всей своей жизнью, ибо мы, революционеры, стремились именно совершать поступки, организовывать события, которым надлежит быть сильнее обстоятельств. У меня нет часов, который час, Гертруда? Начало первого? Пойдемте в сад, тут слишком жарко. На воздухе у меня в голове прояснится, и в нескольких фразах я выражу все, что требуется сказать.
Они молча прогуливались по саду. Воздух еще не остыл, верхушки деревьев даже не шелохнулись, птицы молчали, словно в безнадежном ожидании чего-то.
Она проговорила дрожащим голосом:
— Все, что вы говорите, звучит так обнадеживающе. Не понимаю, почему вы хотите умереть.
Он не ответил. Он думал, как показать, что революционер был необходим, ибо в нем воплощалась самокритика обстоятельств, критическое сознание, благодаря которому общество надолго станет невыносимым для самого себя. Он говорил короткими, рублеными фразами и чувствовал, что тщетно пытается сгладить противоречие.
— Все, что я тут наговорил, просто ненужная болтовня. Итак, я останусь у вас чуть дольше, до полудня, мне надо выспаться и написать двадцать связных фраз, — произнес он смиренно.
Она остановилась. Он взглянул ей в лицо. Строгость черт ее смягчилась. Сейчас она выглядела старше, женщина лет пятидесяти, а то и больше, которая знает, что эта близость может в одно мгновение исчезнуть в недосягаемые дали. Она сказала:
— Я благодарна вам. Я посмела слушать вас как молоденькая девушка, я посмела узнать, что у отчаяния есть оборотная сторона, где надежды вновь оживают, как воскресает из мертвых Спаситель.