Камень на камень
Шрифт:
— Малгося! — снова заорал я на весь лес. — Не бойся! Я протрезвел!
И вдруг в двух шагах от себя, с правой стороны, услышал, вроде какое-то дерево плачет. Не знаю, дуб это был или бук. Я протянул руку и тут увидел ее, прижавшуюся к стволу.
— А, это ты. Не плачь, ну. Не из-за чего. Не подошли мы друг дружке, вот и все. Идем, провожу тебя до дома и уйду.
— Не хочу, чтоб ты меня провожал! Не хочу! — выдавила она сквозь слезы. — Я думала, хоть ты другой. Думала, таким только кажешься. Почти тебе поверила. — И вдруг оторвалась от дерева и снова кинулась бежать.
Я не стал ее догонять. Беги, сука, я и не подумаю за тобой гнаться. Всем вам, бабам, хочется, чтобы человек другой был. А какой он должен быть другой? Можно разве через себя перескочить? Какой есть, такой есть,
Вот когда я разошелся вовсю. Кто только не подворачивался, всем ставил, своим, чужим, врагам, знакомым. Хочешь не хочешь, а выпить изволь. С Шимеком не выпьешь? Даже музыкантам пойти поужинать не дал, принес им водки, бутербродов — играйте. И они играли, сплошь польки да обереки, потому что я так пожелал. Орали некоторые, что хотят танго, вальс, а то сил уже больше нет. А я ни в какую, полька и оберек, оберек и полька. Меня слушать, оркестр, вот вам еще пять сотенных! Прискакал затейник, чего это я тут командую, моя, что ли, гулянка? А я сорвал у него с руки повязку и себе повязал. Я теперь затейник, а ты катись! Не то такое устрою, все сокрушу в дым. Радуйся, что мне весело, не дай бог, станет грустно. Разгоню тогда всех к чертовой матери!
Уже не соглашался никто со мной танцевать, устали, мол, никак дух не переведут после этих полек да обереков. Пусть сыграют что-нибудь медленное. Польки, обереки уже не в моде, а я уперся, чтобы польки, обереки. А пошли вы все, сидите дома да сейте петрушку, коли вам польки с обереками немодные.
— Идем, Игнась! — потянул я Игнася Магдзяжа, который покачивался, пьяный, на пеньке — того и гляди упадет. — Покажем этим засранцам, вправду ли вышли из моды польки, обереки. Ты будешь барышня, я кавалер. Пошли. А надоест, поменяемся, ты за кавалера, я за барышню. Только смотри пальцы не отдави, а после притопа разок меня подкинешь. Можешь даже двумя барышнями быть или двумя кавалерами, мне все равно. Один повыше, другой пониже, один толстый, другой худой, рыжий, лысый, один кривой, а другой хромой, бес его за ногу, Игнась, пляши с ними без меня, мы с тобой еще погуляем. А хочешь, я вас поженю? Что, не могу? Я могу мужика с мужиком, бабу с бабой, кобеля с сукой, вола с ослом, кого ни пожелаю, даже всех со всеми. Захочу, музыкантов переженю, скрипача с гармонистом, кларнетиста с тромбонистом, а барабанщика с барабаном, не веришь? Ну так выпей, ты еще мало выпил, тут верить надо, Игнась, надо верить. Хоть бы раньше никогда не видал, а поверить должен. К примеру, ты водку пьешь, а не поверь, что пьешь, — будто и не пил вовсе. Они там два притопа, три прихлопа, разве это называется гулять? Гулять надо без роздыху. Без роздыху мир крутится, без роздыху жизнь течет, без роздыху пьется.
А Игнась только раскачивался и слезливо бубнил:
— Не могу я, Шимек, не могу. Ни за барышню уже не могу, ни за кавалера, мне блевать хочется. А как гуляют, я и позабыл. Ой, давненько это было, Шимек, давненько. Хорошие были времена.
Я махнул на него рукой и сам пустился во все тяжкие. Кричали мне: куда лезешь! Псих! Нажрался как свинья. А я руки вверх, как ветви яблони, как два орлиных крыла, и у-ха-ха! Гей! У-ха-ха! Меня толкали, дергали, пытались силой столкнуть с помоста. Но я разок-другой замахнулся этими своими крыльями и остался один посреди дыры, а дыра широкая, на всю поляну, и глубокая, дна не видать. Только где-то по краям визг, крик. А мне хоть бы что, я гулял.
Не помню даже, когда поляна опустела и оркестр кончил играть. А мне и горя мало, у меня внутри был свой оркестр, скрипки пиликали где-то у подбородка, гармонь растягивалась от плеча до плеча, в животе барабан бил, в ухе тромбон выл, а кларнет клювиком пил из сердца. Утренняя заря уже проглянула сквозь деревья, роса упала с неба на землю, проснулись птахи и воздух от их пенья дрожал, а я все гулял, один на всей поляне, один на свете, словно на поле боя. Людей никого не было, только Игнась Магдзяж валялся пьяный возле своего пенька, и кругом бутылки из-под водки, доски от ящиков, разбитые рюмки, тарелки, обрывки бумаг.
Схлопотал я потом за свои подвиги от Маслянки в правлении, вроде бы гмину опозорил. И наверное, из-за этого он вскоре перевел меня с регистрации браков на плановые поставки.
Другое дело, что я вроде бы после этой истории присмирел. Подсмеивались надо мной, а я ничего. Правда, редко теперь в другие комнаты заходил, целыми днями сидел у себя. Да и не хотелось мне с нею встречаться, ведь ей наверняка доложили, что я вытворял на гулянке. А все начинать сызнова я не собирался. Что поделаешь, не получилось, разойдемся каждый в свою сторону. Здрасьте. Здрасьте. И больше ничего. Но вокруг все упорней поговаривали, будто я женюсь. То один, то другой, кто только меня ни встретит. И что изменился я, людей сторонюсь, не зайду, не навещу приятелей. А хуже всего девки, эти уж совсем как змеи.
Ну как, лучше такая, с аттестатом, тех, кто с семью классами? Крепче обнимает? Тебе ж всегда пофигуристей нравились. Видать, разонравились. А груди-то у нее какие, фу. Словно полдюжины ребятишек выкормила. Ты часом не влюбился? Ты — и влюбился! Ой, непохоже. Да и кто тебе поверит. Тебе даже, когда ты «добрый день» говоришь, нельзя верить — того и гляди день бедой закончится. Обманщик. А девчонка дура дурою. Еще от тебя поплачет. Вроде образованная, а попалась на крючок, как всякая другая. Завлекаешь ее небось красивыми словами, а она думает, ты на ней женишься. Женишься на одну ночку, покуда другая не приглянется. А если б и женился, что за жизнь у нее бы с тобой была? Ни крестьянин ты, ни служащий. Миловаться только умеешь. Ой, в этом деле ты мастак. Опутаешь девку, она и не заметит, как в самой середке окажешься. Аж там, где ни горько, ни сладко. И не отпихнешь тебя и не вытолкаешь, будто корни, расползаешься ты по всему телу. А потом дрожи, девка, ждать дитя или не ждать. И когда затошнит, когда на квашеную капусту, на кислые яблоки потянет, беги поскорей в костел, чтобы бог простил. И замаливай свой грех, проси, чтобы пронесло, обещай, что ты больше никогда-преникогда. А если все обойдется, снова паскудника этого готова будешь принять. Потому что страх легко забывается, а бог еще легче. Небось семью своими ранами ее привораживаешь, подлец? А кончится так и так в постели или где-нибудь под кустом. Глаза б я тебе выцарапала. Да уж пусть она выцарапает. С меня довольно, наплакалась. Ой, дура я, дура.
Дошло и до отца с матерью, что я женюсь, и получилось, будто я это от них скрываю. Я заметил, как-то чудно они на меня поглядывают. Но думал, из-за того, что я после работы возвращаюсь из гмины прямо домой, не пью и в поле без понуканий езжу. И, может, они со страхом ждут, надолго ли меня хватит.
В один прекрасный день сижу я за столом, ем кислые щи — собираюсь ехать в поле пахать, — как вдруг мать с кровати говорит, что люди болтают, я жениться надумал. И, хоть я от них таюсь, она так рада, так рада. Видать, бог ее наконец услышал. И кто ж такая? Не из голытьбы? Человек-то хороший? Когда решили пожениться — ей бы хотелось дожить, чтобы хоть на том свете за меня не тревожиться. И что теперь она за нас обоих будет молиться, как за своих детей. И что золотой образок, который у нее на шее, снохе будет. И что помереть теперь для нее все равно что заснуть, без сожаления примет смерть. Ну как я мог сказать, что это все неправда? Я и сказал:
— Еще не так скоро. Куда спешить?
— Привел бы ее как-нибудь, познакомил. Может, я встать способлюсь, горницу побелю.
А отец, какая невеста, и не спрашивал, сразу — сколько у них моргов. До того меня этим разозлил, что я чуть не сказал, нисколько, к людям работать подряжаются, а живут — угол снимают. Но он так настроился на эти морги, что я сказал:
— Сорок.
— Сорок? — Он даже побледнел. — Хо! Хо! Богатые.
— Богатые, — подтвердил я.
— И тебя хотят принять?