Комментарии переводчика к «Александрийскому квартету» Л. Даррелла
Шрифт:
По-иному звучит в «Бальтазаре» и тема любви. Любовь-сострадание (Дарли — Мелисса) отходит на задний план, а любовь-страсть (Жюстин — Дарли, Жюстин — Персуорден) резко меняет окраску. Определяющей становится жажда обладания предметом страсти совсем иного рода — вампирическое стремление заполнить собственную пустоту за счет любящего. Разбросанные по тексту намеки готовят почву для вставной новеллы, рассказанной Персуорденом в доме Хознани перед отъездом на карнавал, — готической истории о вампирах. Простодушный Наруз, появляющийся в городе по возможности только раз в году во время карнавала (!) в надежде встретить, не будучи узнанным, Клеа, — единственный, кто воспринимает Персуорденову сказку всерьез. Позже, после собственной насильственной смерти, он сам станет злым гением Клеа, вампиром, постепенно лишающим ее воли к жизни и едва не погубившим ее окончательно. Интересно, что Амариль, именно на карнавале встретивший свою безносую возлюбленную (эта история также оформлена в виде вставной новеллы — в «Маунтоливе»), увидев впервые ее лицо, машинально дотрагивается до головки чеснока в кармане — испытанного средства от вампиров. «Бальтазар» вносит свою лепту в «исследование современной любви», объединяя темы любви и смерти — покуда в «темных» тонах, — любовь безжалостная, вампирическая, убивающая. Скрытая полемика с Лоренсом по поводу «темных
Еще одна тема, обязательно связанная у Даррелла со смертью, — тема праздника. Западные исследователи неоднократно отмечали, [35] что каждый из романов «Квартета» заканчивается праздником, на котором так или иначе присутствует смерть. Так, «Жюстин» завершается великолепно написанной утиной охотой на озере Мареотис, на которую Дарли едет в ожидании собственной смерти и которая оканчивается «смертью» Да Капо и исчезновением Жюстин. В «Бальтазаре» этой части композиционно соответствует обширное повествование о карнавале, перегруженное «летальными» ассоциациями. В «Маунтоливе» и «Клеа» не только в конце, но и в начале текстов помещены подобные же сцены. Праздник, по Дарреллу, прочно связан с мифоэпическим в человеке, с его безличностью и зацикленностью на природном, на стихии. Празднество — время власти над человеком темных богов, время, когда установившееся в современном человеке шаткое равновесие между светом и тьмой нарушается и личность, пусть ненадолго, вытесняется Зверем и Толпой. Недаром карнавал — это время свободы нежити, и не случайно на даррелловском карнавале все без различия пола и возраста одеты по преимуществу в безликие черные домино. Свобода домино есть свобода ото всех и всяческих запретов, налагаемых личностью, свобода личины. M. M. Бахтин, рассматривая карнавальную свободу, делал акцент на развеществлении, на разрушении условности, на освобождении от социальной заданности. Даррелла же интересует в первую очередь именно теневая составляющая этой свободы. На празднике Александрия, как живое существо, заправляет инстинктами и волей населяющих ее людей уже открыто, не прячась за ширмой социальных норм или за маской личного выбора. Но даррелловская Александрия — это Город Мертвых, та самая таротная смерть с косой. Основной смысл этого аркана — смерть созидающая, смерть ради обновления — откроется только в последнем романе тетралогии, пока же Смерть-Александрия темна и безжалостна. Даже звучащий, подобно гимну, длинный список имен александрийцев, дважды любовно выписанный Дарли, в начале и в конце романа, совершенно неожиданно заканчивается — в первый раз кладбищенскою параллелью, а во второй — своеобразной игрой в «найди убийцу».
35
См.: Friedman A. W. Lawrence Durrell and the Alexandria Quartet Norman (Ok.), 1970. P. 184; Fraser J. S. Lawrence Durrell. P. 123.
Открывается в «Бальтазаре» и соответствующее лицо «духов места» — как посредников между жизнью и смертью. Мнемджян, один из хранителей памяти Города, помимо живых клиентов бреет покойников в морге. Свойство Скоби проваливаться в сон посреди рассказа и, проснувшись, продолжать повествование с полуслова, не замечая перерыва, внимательный Дарли называет экскурсиями в смерть, «визитами вежливости в вечность». Да и сам Бальтазар слишком уж часто случается у изголовья умерших и умирающих.
Вампиры и так же периодически возникающие в «Квартете» инкубы и суккубы вводят нас в другой, гораздо более распространенный вариант александрийской нежити — тела, лишенные души и духа. Их существованию и падению человека до уровня нежити, а любви — суккуба, утрате изначально данной каждому искры света полностью посвящен «Маунтолив». В «Бальтазаре» в этом смысле даны вариации на тему смерти, предваряющие ее симфоническое звучание в следующем по счету романе тетралогии.
5. Вместо заключения
Итак, впереди еще два романа, и если вслед за Юлией Кристевой рассматривать «новое», «неожиданное» как основу эстетической значимости текста, то, несмотря на все мои цитаты из «Маунтолива» и «Клеа», они (романы) должны, по идее, показаться читателю весьма эстетически значимыми. Так что не советую особенно доверять радости узнавания — Даррелл мастер путать следы. Да и на вкус эти книги будут куда как разными. Кто-то считает «Маунтолива» лучшим романом из четырех, «становым хребтом» всего «Квартета», «Клеа» же — явной авторской неудачей, следствием стремления прыгнувшего не по росту автора удержаться в высшей точке. Кто-то, наоборот, разглядел в «Клеа» цель и смысл тетралогии. Подождем покуда.
Третье приближение к Александрии: ключ на шестнадцать
Неожиданный третий роман «Квартета»
Что, читатель, удивились? Не вы первый, не вы, дай Бог, последний. После роскошной лирики «Жюстин» и «Бальтазара», после открытой — вроде бы напоказ — динамики воспоминаний и чувств незадачливого литератора и любовника Л.-Г. Дарли, повествователя по совместительству, — вдруг отстраненная, от третьего лица, манера, всеведущий автор, подхихикивающий открыто из-за спин героев главных и неглавных; сам Л.-Г. Дарли со сладострастным своим расковыриванием старых болячек становится статистом на дальнем, более чем дальнем плане, а роман приобретает сходство то ли с фарсом в духе раннего Ивлина Во, то ли с политическим детективом, если взялся бы вдруг, скажем, Дэшиел Хэммет за детективы именно политические. Жаль, скажете вы? Жаль, конечно, очень жаль. И будь я не переводчик, а читательница, мне более всего было бы жаль столь симпатичных персонажей, униженных автором и оскорбленных. Нессима — в особенности, но даже хотя бы и «преданного как собака» Нессимова секретаря Селима. Придут невольно на память приведенные Н. Трауберг слова одной из ранних читательниц Честертонова «Человека, который был Четвергом»: «Ну, это понравится, как же — все оказались стукачами». Но, с другой стороны, ведь текст-то взял? Особенно отдельными частями — пронял? И к смутной горечи за героев почти уже прозосериала не примешалось разве злорадное — давно пора? В отношении, ну, скажем, взыскующей абсолюта всеобщей подружки Жюстин? То-то…
У соотечественников (и соязычников) Даррелла единой точки зрения на сей внезапный поворот — не сюжета, но техники повествования — тоже нет. Так, Фредерик Карл считает «Маунтолив» самым слабым из романов тетралогии, основав свою точку зрения на том, что Даррелл отходит здесь от удачно найденной повествовательной техники ради возврата к «ортодоксальному» роману, вследствие чего текст теряет яркость и самостоятельность. [36] Есть мнения, однако, и прямо противоположные. Кое-кто видит в «Маунтоливе» вообще чуть ли не единственное оправдание факту написания «Квартета». Да и у самого автора для подобной измены столь счастливо найденной манере были свои веские основания, недаром же Даррелл называл роман сей «точкой опоры и рациональным фундаментом всей вещи». [37] Полностью понять, зачем Лоренсу Дарреллу понадобился «Маунтолив», можно лишь по прочтении всего «Квартета», а потому — пишу что хочу и как хочу, всяко лыко в строку. Читательниц прошу не беспокоиться и особо скучные места пропускать не глядя.
36
Karl F. R. The Contemporary English Novel. N. Y., 1962.
37
Цит. по: Friedman A. W. Lawrence Durrell and the Alexandria Quartet. Norman (Ok), 1970. P. 111.
Подобие экспертной оценки
Действие романа носит линейный характер, в центре повествования — субъект, внутренняя эволюция которого и является предметом текста. Субъектно-объектные отношения разрабатываются с тягой к уравновешенности и отвечают в целом традиционной реалистической («бальзаковской») модели. Повествование объективировано и ведется от третьего лица, повествователь всеведущ, и предполагается, что излагаемые им истины носят общезначимый характер. В то же время внутренний мир центральных персонажей разработан достаточно глубоко, каждый из них обладает самостоятельным «голосом» и служит предметом «исследования». Образность носит обобщенный характер и, следовательно, также претендует на общезначимость эстетического воздействия. Центральный конфликт — между идеалом и действительностью — решается на основе симметрической композиции, возвращающей изменившегося персонажа в начальную точку пути. Пафос текста — констатация неизбежности утраты духовных ценностей в современном мире и героизация стоического сопротивления уходящего патриархального типа личности. Текст в общих чертах отвечает традиционной модели романа «минус воспитание» как разновидности романа воспитания. Стиль письма импрессионистичен с элементами натурализма и романтической возвышенности. Однако же форма и проблематика традиционного романа воспитания используются Дарреллом в качестве плацдарма для полемики со свойственным искусству XIX века способом видения мира, что придает роману в целом выраженный привкус парафразы.
Непосредственно к тексту
Основным предметом полемики с лироэпическим мировосприятием традиционного романа в «Маунтоливе» является любовь. Форма романа, генетически прочно связанная с XIX веком, предполагает и те два типа любви, за пределы которых не могут выйти его персонажи, — любовь романтическую и натуралистический секс. Целый ряд весьма серьезных западных исследователей творчества Даррелла (Фрэзер, Фридмен [38] ) открыто противопоставляют у Даррелла любовь сексу, и вряд ли ход сей правомерен, ибо противоречие это — мнимое. По Дарреллу, это две стороны одной медали, и они не исключают, а подразумевают друг друга, подводя прочную базу под романтический конфликт между идеалом и действительностью, поскольку оба эти варианта ориентированы на обладание. Слова Ницше о «дурной любви к самим себе» адресованы всему XIX веку. Романтическая любовь склонна видеть в своем предмете не живое существо, реальное, наделенное собственными страстями и нуждами, но воплощение некого субъективного идеала (речь, естественно, идет о «лирическом» романтизме, ибо «драматический» вариант его в XIX веке остался непонятым мало-мальски широким кругом как самих романтиков, так и их поклонников). Таким образом, предмет любви заранее прочно встроен в личность любящего, является фундаментальной ее частью, и любое проявление самостоятельной активности с его стороны грозит весьма серьезными последствиями для «постигающего субъекта». Натуралистическое же видение мира и в данном случае, как обычно, представляет собой «романтизм наизнанку», ибо натуралистический секс озабочен как раз обладанием предметным, телесным, представление же об идеале низводится в сугубо прикладную область соответствия предмета страсти социально обусловленным нормам женской/ мужской привлекательности. Причем оба эти представления о любви весьма уютно чувствуют себя и в XX веке, усиленно пропагандируемые также ориентированной на обладание массовой культурой.
38
См.: Fraser J. S. Lawrence Durrell. L., 1973; Friedman A. W. Lawrence Durrell and the Alexandria Quartet.
В «Маунтоливе» на первый план сразу выходит любовь романтическая. Злую шутку сыграла когда-то история с романтиками, влюбившимися в нее безраздельно и безоглядно, гораздыми выдумывать себе ту историю, которая была им по нраву. Идеальная любовь, один из столпов романтического двоемирия, за примером привыкла обращаться в средние века, к рыцарскому кодексу служения даме, к провансальской любовной поэзии. Далекий образ идеальной возлюбленной, чей лик на медальоне, а имя — на устах, столь же обязателен для персонажа романтической (да и постромантической) литературы, как исключительность натуры, тонкость чувств и музыкальная одаренность. Вот только с образцом для подражания романтики просчитались. То есть, конечно же, Джауфре Рюдель сгорал в стихах от любви к левантинке то ли Мелисанде, то ли Мелисинде. И благодаря досужим потомкам, сложившим, опираясь на стихи, красивую легенду, и впрямь сгорел. И не он один. Осталось только выяснить, насколько легенды соответствуют фактам. Да нет, они же были нормальные люди, эти рыцари и труверы, они ели, пили и трахались в свое удовольствие, слагая в перерывах возвышенные канцоны и посвящая их далеким — и чем дальше, тем лучше — идеальным возлюбленным. А семью веками позже восторженные юноши во фраках (возраст здесь, конечно, ни при чем, юноша во фраке есть состояние души) приняли, как им уже не раз случалось, идеал за действительность и получили в итоге лишний повод к мировой своей любимой скорби.
Викторианская Англия, вся построенная на давно изжившей себя романтической идео- и фразеологии, канув в Лету, оставила после себя целый ряд институтов — в том числе и ту систему воспитания, очередной жертвой которой предстает нам в самом начале романа юный Дэвид Маунтолив. Приехав в экзотический Египет (что тоже вполне согласно с романтической традицией, так как экстраполяция помогает освободить любовь от снижающих бытовых подробностей), он встречает женщину, которая и станет на долгие годы частью его собственной личности и будет вести его по жизни, незримо рядом с ним присутствуя, — чем не идеальная романтическая пара? Ото всяких житейских мелочей любящие освобождены полностью, ибо между ними на долгие двадцать лет — моря и страны. Портрет и локон — а на что еще романтику душа?!