Костер в белой ночи
Шрифт:
Самец вел свою подругу, чуть выйдя вперед. И там, в противоположном от Глохлова крае озера, вдруг легко оторвался от воды, уронив радужное ожерелье капель.
Следом, повторив все движения лебедя, взлетела самка.
Птицы поднялись с воды легко, точно их сдуло ветром с чистого льда.
«Запозднились, — подумал о них Глохлов. — Успеют ли вырваться?» При всей кажущейся легкости взлета он все же угадал едва приметную противодействующую силу, что сваливала самку чуть-чуть на левое крыло. Она будто бы прихрамывала в полете, и самец,
«Ранена, что ли? — подумал Глохлов. И снова: — Запозднились. Вырвутся ли за круг зимы?»
Глохлов завел мотор, провожая взглядом лебедей, и лодка, мягко разведя набережные травы, вышла на глубокую воду. На противоположном берегу увидел Глохлов людей. Они тоже следили за птицами, и один, отбежав на ярок, вроде бы поднял карабин, но то ли устыдился своего стремления, то ли испугался неожиданно грянувшего мотора, опустил руку с оружием и стоял недвижно, круто откинув голову.
Глохлов направил к ним лодку, и тот, что стоял в низинке у воды, заулыбался и крикнул:
— Ну и наделал ты шуму, Матвей Семеныч. Гром поперед тебя галопом скачет!
Лодка мягко вошла в мшистый берег, и Многояров, подхватив чальную цепь, вытащил казанку до половины на сушу.
— Здорово, Алексей Николаевич! Говоришь, шумлю, как пустая бочка с горы? — Глохлов, выходя на берег, протянул Многоярову руку.
— Здорово, майор! Выходит, что так. Чего ты на зиму глядя путешествуешь? Не чепе ли?
— Нет.
— Может быть, мои хлопцы чего набедокурили?
— Нет, Николаич. В Негу, командир, бегу. Давно не был. Поговорить надо. А твои что? Твои тихие пока. В Буньском уже.
— А я вот только на твой гром и вышел из тайги. Думаю, не иначе как наши за мной. Смотри, Семеныч, парит-то как. Не по-осеннему, а? — Многояров рукавом засаленной гимнастерки вытер пот с лица, присел на борт лодки.
Был он легко, пожалуй, даже слишком легко одет. Тоненькая, много раз штопанная и латанная гимнастерка-энцефалитка, брюки, разбитые сапоги с крупными толстыми заплатками над щиколотками, голова не покрыта, буйно размотались светлые волосы, в распахнутом вороте — уголком тельняшка. И весь он налегке, подобранный, костистый — ничего лишнего.
— Парит, — снова повторил Многояров, прикуривая от поднесенной Глохловым спички.
К ним подошел рабочий Николай Комлев. Грузный, с неопрятной бородой на худом лице, с одутловатыми веками, с крупным носом в мягких, расплывшихся по переносью и щеках веснушках. Было в этом лицо что-то такое, чего не разглядишь разом. Что-то ненастоящее было.
И морщины, и мешки под глазами, и даже простецкая улыбка, и седина на влажных височках — все ненастоящее.
Подошел неслышно, сбросил с плеча карабин, приставил его по-солдатски к ноге, рявкнул:
— Здрасть, дядь Моть!
— Здравствуй, племянничек, — усмехнулся Глохлов. — Ты зачем в лебедя метил?
— Не, не метил я, так, для глазу, — улыбаясь всем лицом, ответил и попросил: — Дядь Моть, дай курнуть пшенишную.
Глохлов достал пачку «Беломора», протянул ее всю Комлеву.
Курили молча. Комлев, покашливая, присел на землю.
— Домой скоро? — спросил Глохлов, далеко в реку отщелкивая окурок.
— До хребтика Уян добегу, поковыряюсь там, да с первым морозцем и побежим восвояси. С настоящим морозцем, — ответил Многояров.
— Думаешь, скоро морозец-то?
— Не хотелось бы… Есть у меня, Матвей Семенович, дело на Уяне. Иду тайгою, а самого так и подмывает махнуть туда разом. Помнишь, рассказывал тебе о знаках моих. Так вот там, на Уяне, разгадка…
Комлев, развалившись на траве, будто бы уже и спал, зажав в пальцах погасший окурок. Многояров неторопливо, даже немного скучновато, рассказывал о своем, и Глохлов слушал не перебивая, в который раз уже радуясь каждой встрече с этим очень уж легким на ногу и обстоятельным на дело человеком.
— Ведут меня туда, на Уян, мои знаки. Тут вот по ручьям, Матвей, золота много. Ручьи здесь умирают. Сбегут с гряды, ткнутся в падь и, до реки не добежав, потеряются в болоте. А золото в бочажках оседает. Вон Николай в каждом шлихе его сажает, — Многояров кивнул на деревянное корытце — лоток, притороченный к вещмешку Комлева. — Даже таким орудием его очень даже просто намыть. В следующем году поставим бригаду, несколько бутар, поглядим, что к чему. Я тебе об этом как блюстителю закона говорю. Охраняй, — улыбнулся Многояров, молодо блеснули глаза его.
— Давай я тебя до Уяна доброшу, — предложил Глохлов. — К вечеру там будем.
Комлев мигом проснулся, будто и не похрапывал, будто и не спал вовсе:
— Что, на лодке? На Уян?! — И, словно смутившись от такой согласной поспешности, обратился к Многоярову: — А как же маршрут, Алексей Николаевич? Шлиховать, говорили, еще много.
— Поезжай, Семеныч. Нам еще в этих кущах рая поковыряться надо. Прощай.
— До свидания.
— До скорого, дядь Моть!
Глохлов поморщился.
— Иди ты к черту, Комлев. Племянничек мне нашелся. Какой я тебе, к черту, дядя — сам дед. Толкни-ка.
Комлев прытко бросился к лодке.
— Услужливый ты, Комлев, — то ли с издевкой, то ли всерьез сказал Глохлов, отгребаясь веслом; течение, подхватив казанку, волокло ее в черный, весь в зеленых кругах кувшинок улов.
— Привет Евдокии Ивановне с ребятишками, — кричал Многояров. — В Буньском раньше меня будешь, баню топи. Я твоим ребятам коллекцию камушков собрал.
И еще что-то кричал Многояров, чего уже не мог слышать Глохлов. Взревел мотор, качнулись берега, и казанка, вспоров течение, бойцово устремилась к противоположному берегу. Встав на фарватер, Глохлов оглянулся: уже далеко позади в прибрежную тайгу брели две черные фигурки, такие маленькие средь вековечного простора природы…