Костер в белой ночи
Шрифт:
Многояров дописал письмо, сложил листки вчетверо и положил меж страничками в дневник. Вернувшись в Буньское, он отошлет письмо домой в Москву. Это будет последнее с полевой базы, потом он отправит телеграмму. А потом будет самолет маленький, побольше и, наконец, большой, который придут встречать все четверо его родных людей. И старшая — Мила, поцеловав отца, обязательно скажет: «Папка, немедленно побрейся! Ты так старый». И они все вместе пойдут сначала в аэропортовскую парикмахерскую, а Танюшка, взобравшись к нему на руки, будет жалеть бороду и гладить ее ручонками. Васята заворчит, что на следующий год в Москве не останется и, как Мила и отец, тоже уйдет в поле. И только Нина будет молчать и тихо-тихо улыбаться, крепко прижавшись плечом к его
— Алексей Николаич, кушать подано.
Комлев подвинул котелок с кашей, с густо замешанной в ней свиной тушенкой, сел, по-восточному поджав ноги, и вдруг сморщился вроде бы от неожиданной боли.
— Ого, нынче гречневая.
Ели из одного котелка, соблюдая очередь, степенно, без разговоров. И чай был нынешним утром на славу — душистый, чуть-чуть вяжущий от распаренной кислицы. Пили много, чтобы хватило на весь день, чтобы не застала жажда на ходу.
Нынешний день не обещал Комлеву ничего хорошего. В маршруте он должен был отбирать металлометрические пробы, бить шурф, делать береговую расчистку — работу эту он не любил. В таких маршрутах мрачнел, становился раздражительным. Другое дело, когда предстояло шлиховать, отбирать самые дисперсные «хвостики», с утра до вечера полоскаться в ручьях и реках. Тут его никто не мог перещеголять.
— Моя стихия — вода, — говорил Комлев, выбивая дробь на легком, лаково отполированном лотке.
Был Комлев действительно экстраклассным шлиховщиком, другого такого не сыщешь. За этот талант брали его в любую партию, где предстояли работы на ручьях и реках. В экспедиции Николай Борисович Комлев появился давно, около двадцати лет назад. Тогда он был молод, красив в своей необыкновенной бороде. Очаровал ребят лихой игрой на гитаре. Пел Николай чужие песни, выдавая за собственные:
Словно глупый ребенок, Я за сказкой пошел. Золотой самородок Я нигде не нашел. Никого не осталось — Ни друзей, ни врагов. Моя жизнь затерялась Среди белых снегов.Жизнь его, такая вот веселая, с гитарой, с необычной по тому времени и нещадно критикуемой всей общественностью бородой, действительно как-то затерялась. Он очень быстро превратился в этакого пустослова-чудака, к которому в общем-то все относятся несерьезно и держат только за удивительный талант шлиховщика. К тому же в те далекие годы Комлев обнаружил еще одну способность — говорить в рифму. Пошло это от придуманной им скороговорки: «Вы не Настя, но все-таки здрастя. Вы в Италии бывали? Едва ли. Но у вас костюм в полосочку! Одолжите папиросочку?» Как хорошего мастера взял его четыре года назад в свою партию Многояров.
Позавтракали, сняли палатку, уложили рюкзаки, залили костер и поднялись на береговой скалистый срез, в тайгу. Подъем был трудным. Пришлось, вжимаясь в камень, выискивать пальцами каждую трещинку, каждый крохотный надлом и выступ. Впереди Многояров, за ним Комлев. Всего каких-то двести метров подъема по прямой, но ушло на него два часа. Уже возле самой вершины, где корни деревьев, порушив камень, вызмеились, внахлест обняв скалы, Комлев почувствовал, что нога, на которую только-только перенес всю тяжесть тела, потеряла опору и медленно, очень медленно поползла по камню. Каждой клеточкой своего тела ощутил он это движение, а ощутив, понял разом — это все — это смерть. Руки, занесенные высоко над головою, сами по себе нашаривали опору. Царапая и обжигая кожу на ладонях, неумолимо уползал вверх гладкий камень скалы. Сухо, и тесно стало во рту. Комлев лежал на крутоспадающем взгорье и слышал, как глубоко внизу, в таежной низине, плещется и хохочет на перекате Авлакан.
«Разобьюсь, найдут, — высверком пронеслось в мозгу. — До смерти не убьюсь, все равно найдут… Пропал… Крышка…»
Он пытался вжаться в камень, приклеиться, пристыть…
Каким-то только ему присущим чутьем Многояров угадал опасность. Ухватившись за корень, сдвинув рюкзак, он повернулся на спину.
— Держись, Коля!.. — И обмяк, повис на руках, вытянув к самому лицу Комлева ногу. — Держись!.. Хватай сапог!.. Ногу хватай! Ну!
До предела напряглись мускулы, налились кровью глаза, отчаянно заныли скулы (Комлев удерживался и подбородком), бросок… Нет, не бросок, короткий, отчаянно трудный мах руками.
И — снова движение, только теперь камень медленно уползает вниз. Шершавое тепло кирзы в ладонях. Сведенные судорожной хваткой пальцы. Перебирая ногами, находя опору, Комлев все ближе и ближе подтягивался лицом к шершавой кирзе сапога и наконец прижался к ней щекой, обняв ногу Многоярова.
Во рту по-прежнему было сухо и тесно, две слезинки скатились по щеке.
Выбравшись на вершину, заметили, что солнце поднялось над тайгою. Снова парило. Растирая ногу, Многояров пошутил:
— Чуть было с корнем не выдернул.
Комлев ничего не ответил, лежал, окунувшись лицом в сухую траву, плечи его дрожали, шевелились крупные уши — он всеми силами удерживался от подступающей к горлу тошноты.
— Чертова горочка, — хрипло, стараясь не выдать слез, сказал Комлев.
— Бывает хуже, — ответил Многояров.
— А я ведь, Алексей Николаевич, мог вас поздравить с трупом, — голос прозвучал отчужденно, с надрывом.
— Ладно уж, — Многояров тронул Комлева за плечо. — Кури, — протянул свой кисет.
Комлев взял кисет, все еще не оборачиваясь к Многоярову, присел, скинув с плеч рюкзак. Многояров попробовал свернуть папиросу, волглая бумага расползалась, и махорка сыпалась на брюки.
— Бумага есть у тебя?
— Есть, — Комлев протянул газету, разрезанную и сложенную в аккуратную книжицу, и снова прилег. Прилег и Многояров, подставив солнцу, «на просушку», мокрую спину. Молчали долго, пока не выкурили цигарки «до губ».
— Надо бы воды во флягу набрать, — сказал Многояров, приподнимаясь, но Комлев опередил его, быстро вскочил на ноги.
Фляжка была одна на двоих, Комлев пошел вдоль скального среза к развалу, по которому, прыгая и пенясь, падал ручей, над срезом три натоптанные медвежьи тропы. Одна из них проходила по самой скальной закраинке, до мелочей повторяя контур обрыва: медведь, как бы испытывая себя, проходил, видимо, над пропастью, открыто и гордо. Другая тропа лежала в полшаге от первой и была натоптана лучше, третья шла меж деревьев.
Чтобы наполнить фляжку, пришлось немного спуститься к месту, где ручей бегучей струей падал с ровных, оглаженных плит. Подставив под струю горлышко фляги, Комлев посмотрел туда, где совсем недавно лежал он, распластанный, беспомощный, сползающий по гладкому взгорку скалы.
И тут страх охватил его. И он, целиком отдавшись этому чувству, ощутил вдруг пустоту внутри себя; задрожали ноги, дурнота подступила к горлу, и он мешком опустился на камни. Такого еще никогда не было. За все долгие годы работы в экспедиции только нынче почувствовал Комлев реальную опасность, угрожающую жизни. Он вдруг понял, что все эти годы угроза потерять жизнь всегда была рядом, следовала по пятам, в любую минуту готовая разразиться крахом. За это долгое время он не раз видел чужую смерть. Даже привык к этим смертям, не раз участвуя в поисках пропавших в тайге. Однажды он сам нашел труп не вернувшегося на базу геолога. И был удивительно горд этим. Долго потом рассказывал в подробностях о находке: «Меж камушками лежал. В расщелинке узкой такой. Сто человек мимо прошли и не заметили. Я отыскал. Забежал по нужде за скалу. Мяса оленьего объелся, — с лихой циничностью рассказывал он. — Забежал. Сижу, глядь, передо мной мысочек сапога, ну самый маленький. Справился. Глянул в расщелину, коряжкой поворошил — он. Порченый уже был, но по зазимку запах-то не оказывал. А так разве найдешь, вот ведь куда заполз — в щелку каменную. Насилу вытащили…»