Костер в белой ночи
Шрифт:
— А ты видел?
— Не видел, да знаю.
— Докажи!
— Докажу.
Совсем мирная шла беседа. Только в голосе Комлева появилась едва уловимая неуверенная нотка, тогда как голос Глохлова звучал спокойно и уверенно!
— Знаю, как все было, Комлев, знаю. И доказать сумею. Золото-то под мошонкой прятал?
Глохлов шел в атаку, шел, не боясь «засветить» свою версию, которую выстроил за эти два дня пути. Он не видел Комлева, но даже отсюда, со своего места, почувствовал, как вздрогнул тот.
— Ну что, не так? Давай побеседуем. — Глохлов, не вставая, передвинулся ближе к Комлеву. — Глаз на глаз.
— У
— Не получилось шутки, Комлев, не получилось. Страшно, что говорю-то я. Что, знаю?! А?
— А я с вами не хочу глаз на глаз, — и повернулся спиной, устраиваясь на лапнике и прикрываясь полушубком.
«Знает, все знает, — словно током ударило Комлева. — Как быть теперь?»
— Боишься. Ну, раз боишься, значит, расколешься, Комлев, не сегодня, так завтра. Не крути, запутаешься. Облегчи душу-то. А то ведь все думаешь, думаешь, так ведь и в дурдом попадешь, а, Комлев?
Комлев молчал. «Знает! Знает! — молотом колотило в голову. — Как же быть-то? Как?»
А Глохлов все говорил и говорил.
— Ну, что молчите-то, Комлев? Может быть, протоколом все оформим? По закону?
Комлев молчал, кругом стояла гнетущая тишина.
Глохлов встал, почувствовав, как глубоко в кости шевельнулся осколок, и начал оправлять костер. «Ознобил, ознобил рану», — подумал, устраиваясь поближе у огня.
Тогда ночью захолодало, и в час предрассветья ударил настоящий мороз, обложив все вокруг — и траву, и деревья, и кустики жимолости с багульником, и верх палатки, и стенки кустистым инеем.
Многояров проснулся на изломе ночи. Рассвет еще не пришел в тайгу, но мрак подтаял, где-то за таежным пологом чуть внятно обозначалась ранка, из которой медленно сочился синий предутренний свет.
Комлев еще спал, с головой забравшись в мешок, Многояров расшнуровал выход и вылез из палатки. Мороз был нешутейный, и Многояров в какое-то мгновение пожалел, что отказался пойти на Уян лодкой. Быстро светало, и уже угадывалась даль над головой. Она была ясной и чистой, как и вчера, а это значило, что снова будет ведро.
Что-то хрустнуло, и Многояров, подняв голову, прямо перед собой на сухой ветке увидел соболя. Зверек — был он уже по-зимнему в густой новой шубе — с любопытством рассматривал Многоярова. На смешливой, так показалось геологу, мордочке чернели быстрые бусинки и беспрестанно «ходили» ушки. Многояров резко повернулся, и соболишка юркнул за ствол, схоронился, но уже в следующее мгновение высунул мордочку, поводил ушками, стремительно взобрался повыше и затих, вытянувшись в струнку на ветке, почти слившись с корою.
Многояров вспомнил, что нынче день рождения младшей дочки. «Уже восемь, восемь лет Танюшке», — подумал. А он по-прежнему бродит таежными хлябями, лезет в скалы, спит где придется, ест что придется. И все кажется ему — молод. А дети уже выросли, и даже Танюшке, которая на десять лет младше Милы, уже восемь. И Вася-та — мужик, четырнадцать. Курьерским прокатило время.
Соболь чуть выгнул спину, приподнявшись на передних лапках.
— Восемь! Вот так! — громко сказал Многояров.
— А?! Чего?! Восемь? Я счас, Алексей Николаич! — забормотал в палатке Комлев. И заворочался, выпрастываясь из спального мешка. — У-у-у-у, — стучал зубами. — Кажись, морозище…
Многояров поднял котелок и, сняв с ветки полотенце, оставленное тут еще с вечера, сбежал по свалку к ручью. Стянул свитер, тельняшку, немного размялся и, присев над ручьем, захватил в пригоршни воду. Вода была ртутно-тяжелой и студеной. Руки, плечи, лицо и грудь занялись огнем.
«Да, тяжело придется в эти дни Николаю. Попробуй пошлихуй, повозись-ка в такой воде целый день», — думал, уже одевшись и оттирая котелок дресвою. Ободнялось, и от палатки в малый развал ручья потянулся синий дымок. Комлев развел костер, грел спину, повернувшись к огню, дискантно перхал, жадно затягиваясь махрой. Многоярову вдруг захотелось кислицы, и он почти побежал вниз по ручью, стараясь разогреться, с восходом мороз усилился. Шел быстро, все дальше и дальше, выискивая смородиновые кусты, и сочинял письмо Танюшке. Надо рассказать ей об этом утре, о соболишке, который пришел поздравить папу с днем рождения дочери, о красных гроздьях кислицы на голых ветвях. О том, что ягоды еще не осыпались и светятся, как фонарики, что их не склевали пока птицы и не съели звери, и о том, как звонко стучат ягодки в донышко котелка и морозцем щиплет кончики пальцев…
Через полчаса Многояров вернулся к палатке с полным котелком ягод. Комлев, потный, растрепанный, сидел на земле, устало раскинув ноги, и тяжело дышал.
— Что ты?
— Соболь, — едва поборов дыхание, трудно сказал Комлев. — Соболь, гад, чуть было в кашу не сиганул… Котище!.. От гад, загонял меня. Я его и плиточником и корягами… На ель меня затащил, вон — все руки пообдирал сучьями-то…
— Достал? — Многояров высыпал кислицу на траву.
— Достанешь!.. Убег, сволочь. Я его корягой задел. Ох и заверещал же: ай-ай-ай-ййй, ей-богу! А потом как в землю провалился…
— Принеси воды, — Многояров протянул порожний котелок и присел на телогрейку, положил на колени полевую сумку. У костра было тепло, и кисти рук быстро налились жарким током крови. Многояров достал рабочий дневник — толстую кожаную тетрадь и начал писать. Писал он долго, выразил сомнение, что сможет завершить в нынешнем сезоне работы на Уяне. В особых заметках записал, что рабочий Комлев в этом маршруте отмывает по десять — пятнадцать шлихов за день, и это в холодной, ледяной воде.
С тех пор как начались шлиховые пробы, не было дня, чтобы геолог не похвалил своего рабочего, не записал бы о нем нескольких добрых слов в дневник. По давней, еще студенческой привычке Многояров вел настолько подробный дневник, что по нему легко было восстановить любые самые мелкие мелочи маршрутной жизни.
Покончив с записями, Многояров достал из планшета несколько плотных листков почтовой бумаги и начал писать письмо Танюшке.
Комлев, молча следивший за начальником, поднялся неслышным, скользким шагом, обошел палатку и встал за Многояровым. Застыв, он недвижимо стоял, далеко вытянув шею, и, прищурившись, следил за быстрым бегом карандаша по бумаге. Эта вот способность неслышно подойти и затаиться за спиною была давней, еще с детства, привычкой Комлева.
Настоявшись вдосталь, испытывая при этом какое-то необъяснимое удовольствие, Комлев так же бесшумно, скользким шагом, вернулся к костру и, довольно хихикая про себя, начал мешать в котелке кашу. «Ишь ты, золотое ушко… Хы… Соболишка поздравить пришел. Вот дает начальник», — улыбался Комлев высмотренным строчкам из письма Многоярова.