Костер в белой ночи
Шрифт:
Глохлов подумал о том, как один из них скоро будет сидеть за столом в его, Глохлова, горенке, счастливый, с красным, распаренным после бани лицом. Они будут гранеными, на стеклянных ножках, лафитниками пить водку, ласкать детишек, ребята так любят прижаться к дяде Алеше, а маленькая Нюра целый вечер, пока не унесут ее насильно спать, простоит на стуле за спиной Многоярова, часто прижимаясь щекою к его шее, ласково поглаживая ручонкой мокрые волосы.
А потом будут долго говорить меж собой, и жена Глохлова — Дуня — все некстати будет встревать в разговор, потчуя разносолами.
К
Хребет скалистой лавой падал в Авлакан, прижимая реку к берегу, который тоже был скалист и являлся продолжением Уяна. Разрубленный надвое, хребет словно бы мстил роке, стиснув ее и завалив черными глыбами. Тут Авлакан ревел и ярился на страшном Большом пороге. Поодаль от каменного хаоса, там, где скальные выходы пород были покрыты ягелем, где сосны одна за другой взбегали на крутояр, на чистой поляне стоял чум. Костер большой бабочкой бился подле него, и кое-где среди редколесья в уже плотных сумерках белели пасшиеся олени. В урочище Уян стоял кочевьем эвенк Степа Почогир.
— Сдраствуй, началнык, — сказал Степа, встречая Глохлова.
— Здравствуй, Степа…
— Ночуешь, началнык? — спросил Степа.
— Ночую.
— Завтра через порог переводить будем? — кивнул на лодку.
— Завтра.
Порог бился и громыхал за скалою, выкидывая сюда на суводь рыхлые охапки пены. Эти белые невесомые островки медленно кружились в вертких воронках. Иногда понизовый ветер срывал с воды самые легкие клочья и нес их над рекою мыльными пузырьками. Глохлов со Степой помолчали достаточное для встречи время, разглядывая воду, и пошли к чуму.
— Многояркова, началныка жду, — сказал Степа. — Не видал, однако, Матвей Семенович?
— Видел, у Лебяжьего душана встретились. Дня через два тут будет.
Подошли к чуму. Навстречу вышел и протянул руку брат Степы — Анатолий.
— А Дарья Федоровна с вами? — поинтересовался Глохлов.
— Тут я, тут, начальник, — низко пригибаясь, вышла из чума.
С тех пор как не видел ее майор, считай, со смерти мужа Ганалчи, Дарья Федоровна заметно состарилась лицом. Глубокие морщины собрали кожу. Природный загар словно бы стал бледнее, и в бороздках, глубоких, как раны, в углах губ неожиданно матово белела кожа. Но старушка все еще была резва, в узеньких щелочках глаз поблескивал бодрый свет.
— Сдрасте, сдрасте, Матвей Семенович. Однако, зачем старую забываешь Дарью? Сколько не был, а? Вспомни? Ганалчи жив был, чаще бегал. У-у-у! — погрозила в шутку высохшим кулачком.
— Виноват, виноват, мать, — Глохлов улыбался, обнимая старушку за плечи. — Да и не сыщешь тебя. Как олень по тайге бегаешь.
— Бегаю, бегаю, начальник. Белка бью, соболь. Нада! Макаров путик у меня. Стреляю. — Взяла из протянутой пачки папиросу, присела у кострища и, нашарив красный уголек, прикурила, сладко щурясь всеми морщинками скуластого лица.
— Где охотиться думаете? — присаживаясь рядом, спросил Глохлов.
Дарья Федоровна, ломая в пальцах сушинки, поднимала опавшее пламя костра и не спешила с ответом. Снова большой бабочкой забился огонь, дым, пометавшись по кругу, ударил в лицо, застилая слезою глаза. Степа принес и повесил над огнем чайник, а старая охотница все еще молчала, будто и не услышав вопроса. Глохлов тоже молчал, посасывая глубокими затяжками папиросу, ждал, когда заговорит старушка.
— На исбуска в Усть-Чайка побежим охотиса. Начальника, друга нашего, Алеша Николайча дождемся. Степа Многояркова в Буньское отведет, а мы на Балдыдяк Ганалчи побежим. Знаешь?
— Знаю.
— Прибегай, охотиться будем! Соболь есть, белка, однако.
— Да, вот ежли Иван Иванович отпустит, прибегу.
— Скажи, бабка Дарья звала. И его зови, Ваньку-то. Зови Большую голову, однако, соскучала о них…
И снова надолго замолчала. Глохлов вспомнил первую свою встречу с этой эвенкийской семьей, первое дело, с которого тут, в районе, началась его оперативная и следственная работа. Было это сразу же после войны, в сорок шестом году. Демобилизовавшись, он уже больше года работал в милиции оперуполномоченным по Авлаканскому району. Один во всех лицах. Тогда не было еще тут отделения. К начальству ездил за шестьсот километров. Один на весь этот глухой громадный район.
Прошла тогда тайгою первая послевоенная большая экспедиция. Народ забубенный, лихой, не остывший еще с войны. В селах, где базировались, безобразничали, пили, шумели, дело доходило до драк и поножовщины. Все лето мотался Глохлов от одной партии к другой, утихомиривал, составлял протоколы, грозился и наказывал. В Буньском и не бывал. Только вернется с Окунайки, а уже сигналят с Торомы. А до Торомы триста верст тайгою и пятьсот рекой. Ни лодочных моторов, ни вертолетов, самолеты, и те «Як-12», летали в неделю раз, по трассе всего четыре посадочные площадки было.
Тогда-то вот у охотника Макара Владимировича Почогира — Ганалчи и ограбили лабаз. Событие это потрясло эвенков. Никогда не бравшие чужого, привыкшие только к доброй встрече с человеком в тайге, охотники были не столько возмущены случившимся — возмущение для эвенков в общем-то редкое чувство, — сколько напуганы.
Как это — не зверь, человек сломал охотничий лабаз, ограбил его, испоганил все вокруг и ушел? Как же это может быть? Для чего так?
Глохлов приехал в кочевье Почогиров.
— Все забирал, мука забирал, сахар забирал, крупа, олений упряжь, чагой [31] даже, гурумы, лыжи… — перечислял охотник, покачивал головой, словно жалея не то, что пропало, а того, кто совершил преступление. — Зверь, однако, кушать хочет и ребенка у другого зверя возьмет. Все, что скрадет, все берет. Зверь, однако! Зачем человек так? Человек не зверь, однако. Лабаз ломал, дверь ломал. Все, все брал. Зачем? Кушать надо, возьми. А так зачем? Не зверь, однако, человек! Шибко нехорошо. Шибко худо.
31
Чагой (эвенк.) — отесанное бревно, которое подвешивают ездовым оленям на выпасе перед передними ногами, чтобы не убежали далеко.