Крепость
Шрифт:
— Перед вокзалом. — Там достаточно места. И после паузы: — Твои документы уже готовятся.
— Тогда, пожалуй, я лучше пойду и упорядочу мой хлам, — говорю и на этот раз подчеркнуто по-военному прикладываю руку к козырьку фуражки.
Блуждаю взглядом по комнате: с трудом верится, сколько же у меня накопилось всего! Где бы я ни бросил свои кости, в течение короткого времени возникает настоящий склад из связок рукописей, рулонов бумаги, папок с рисунками, книг, больших конвертов с вырезанными газетными статьями и bric-;-brac, которые я нахожу где-нибудь или которые просто прилипают ко мне, как муха к липкой ленте. И еще мое имущество из La Baule… Я расстилаю мои рисунки на полу, и испытываю счастье, что мне удалось спасти так много старых страниц с рисунками. Вот гавань Saint-Nazaire, два писаных акварелью рисунка из Pillau. Тогда во время работы над ними я почти отморозил пальцы. Небольшое количество этой акварельной краски, сразу кристаллизовалось на ледяной бумаге. Даже сейчас я могу узнать формы кристалликов льда в широких акварельных мазках: интересно. Вот акварели из Cete Sauvage. Он кажется дальше отсюда, чем луна. Туда я уже никогда больше не попаду. Какое счастье, что там я написал так много рисунков. Делаю три стопки из рисунков: хорошие, важные, ненужные. Затем уже сортирую эти три стопки, перекладывая рисунки туда-сюда. Это занимает добрых полчаса. Наконец, свертываю выбранные рисунки вопреки всем правилам так плотно, что они почти сплющиваются. Я не могу позволить себе вставить картонную гильзу как стержень, потому что должен все вжать в цинковую трубу, которую к счастью, будто в предчувствии, смог раздобыть неделю назад как водонепроницаемый футляр в мастерской жестянщика на верфи. Надо бы свернуть большие портретные рисунки, а позже снова разгладить — но отвергаю этот план: Будет слишком толсто. Стоит подумать, прежде всего, о фотопленках. Проявленные, проэкспонированные и неэкспонированные фотопленки: три категории, которые нельзя смешивать. Ведь я больше нигде не смогу достать неэкспонированные фотопленки. Я должен беречь свой небольшой запас. Чищу фотоаппарат, сдуваю пыль, дела идут хорошо, ловлю себя на мысли, как нежно я тружусь над аппаратом: старый добрый Contax. Снимаю объектив, натягиваю замок, отпускаю, снова тяну, прислушиваюсь, чтобы проконтролировать жужжащий звук при спуске: все в порядке.
Я знаю каждый винтик в этом фотоаппарате. На лодке U-96 я дважды разобрал его вместе с инжмехом на все его составные части. С тех пор я с ним на короткой ноге.
Внезапно во мне ключом бьет злой смех: А кто должен что-то сделать из моих запасов картин и рисунков? Кто должен поинтересоваться чемоданами на Нордендштрассе, если случай так повернется, что для меня не будет дороги назад? Кто вообще может выносить приговор о том, что можно увидеть на картинах, если он не имеет никакого понятия, как и где они были созданы? Фотографии без текста стоят немного. Зрители по большей части слишком тупы. Только немногие способны к активному видению. Нужно все объяснять… То же и с журналами боевых действий. Эти сухие тексты, которые действуют мне на нервы, совсем ничего не говорят невежде… Я могу накопить еще столько же или даже больше материала — но сам по себе он никогда ничего не расскажет. Что это за неудержимый инстинкт, что подстегивает меня снова и снова рисовать, фотографировать и писать? Менее всего это походит на давление.
А собрание книг! Я ставлю их к Старику в кубрик и туда же отношу бретонскую резьбу. А изделия из фаянса? Тоже в кубрик Старика. Образцы довольно странных высушенных морских водорослей, коллекцию предметов, выброшенных морем на берег — все это — по большому счету просто хлам… Но о чем я думаю? Кубрик Старика тоже пойдет к черту! Незачем себя обманывать: Здесь рано или поздно все пойдет прахом, не сегодня так завтра…
На этот раз у нас будет плохое прощание — навсегда. Похоже, шансы на то, что мы сможем снова увидеться равны нулю. Взвешиваю в руках набор керамических тарелок и мисок с изображенными на них бигуденами — старая посуда с прекрасной живописью. Затем по очереди: старую глубокую кастрюлю, дверцу шкафчика, богато украшенную декоративными резными элементами, два широких бретонских пояса. Все тщательно заворачиваю в овечью шерсть и укладываю в матросский чемодан… Теперь я должен со всем этим попрощаться: Ничего не могу взять с собой.
— Очковтирательство, куда ни посмотри! — возмущается наш доктор, когда встречаю его во дворе флотилии.
— Ничего плохого не вижу, — говорю осторожно.
— Да ладно Вам — здесь повсюду ложь и обман. Все давно превратилось в одну большую фирму обмана.
— Но Вы же сами в этом участвуете, — подначиваю его.
— Участвую? Что Вы имеете в виду? Я участвую в этом обмане? Но не Я же пишу статьи полные ликования.
Снова не узнаю доктора: Что это нашло на него? Этот человек просто кипит от ярости.
Мне не приходится долго ждать, того момента как я узнаю, что его так достало: Ему нужны кислородные баллоны для военного госпиталя, а он не может их получить. Какой-то более высокий рангом офицер верфи их все реквизировал.
Как будто здесь что-то зависит от собранного для сварки кислорода! Ради Бога, что здесь еще они хотят сваривать? За ужином Старик ворчалив и неподступен.
— Ты собрал весь свой хлам — ну, рукописи и тому подобное? — все же спрашивает он.
— Так точно! — давно… Однако кое-что я хотел бы оставить у тебя, если тебя это устраивает.
Старик только кивает в ответ.
— Ты вернешься, — произносит он помолчав. — Впрочем, с ранеными будет только один автобус.
— Мне это больше нравится.
Старейший командир флотилии, Робель, останавливает меня, когда я позже спешу к моему павильону, посреди темного двора, так что я сначала даже пугаюсь.
— Я непременно должен говорить с Вами! — говорит Робель. При этом он сильно пыхтит. Ему приходится спешить за мной через весь двор скорым шагом.
— Прямо здесь и сейчас? — спрашиваю растерянно.
— Да, пожалуйста!
Пока идем по темному двору я слышу:
— Шеф серьезно угрожал мне…
И затем Робель выдает всю его историю тоном конспиратора: Он выразил в разговоре со Стариком — сегодня после обеда — всего лишь обеспокоенность в отношении нашей окончательной победы. — Вот на этом самом месте. Тут Старик внезапно остановился и сказал ему: «Если ты и дальше будешь распространять такие пораженческие речи, то ему придется сообщить куда следует и как можно быстрее.» А мы же, при все при этом члены одного экипажа! — плачется Робель. Я бы охотно сказал Робелю «Идиот!». Но вместо этого делаю над собой усилие, и позволяю всего лишь одну фразу: «Вы виноваты сами!». Робель останавливается как вкопанный и, запинаясь, восклицает:
— Я? Почему же я?
Всей душой желаю, чтобы этот перевозбужденный человек оставил бы меня в покое. Тема мне максимально претит, да и двор флотилии — это не то место, клянусь Богом, где следует обсуждать этот вопрос: Кто знает, как далеко разносится возбужденный голос Робеля.
Пока я делаю пару глубоких вдохов, и при этом громко пыхчу, меня осеняет, и я говорю — наклонившись к Робелю:
— Чтобы мне понять суть Вашего вопроса я должен во всем тщательно разобраться и уточнить кое-что у Вас, — и, вероятно, также у Старика…
Совершенно не представляю, как мне следует взяться за это дело, но тут замечаю, что это может мне удастся в полутьме двора и при таком же мерном движении:
— Мой издатель, Вам следует это знать, сидит в настоящее время в концлагере. А что это значит, Вы, пожалуй, можете себе представить…
— А почему? — вскрикивает Робель.
— Да, почему? — мой голос звенит как эхо. — Все просто: Потому что он вел себя не так, как Вам шеф посоветовал. У него служил один человек, который говорил так же как и Вы, и он его не выдал. А он обязан был это сделать. Дело в том, что тот человек был закрепленным за ним агентом провокатором — и потому для моего издателя песенка была спета.
— Но шеф и я — мы ведь члены одного экипажа! Мы — друзья! — слишком уж громко возмущается Робель.
Чтобы как-то смягчать его, говорю тихим шепотом:
— Побойтесь Бога! Я тоже не вижу Вас в роли агента провокатора — но все-таки могу представить себе, что Вы когда-нибудь, где-нибудь однажды проболтаетесь…
— Я? — хрипит Робель словно ворона. — Как же я…?
— Ну, например, когда Вы поделитесь с кем-нибудь, кого Вы, как Вы думаете, хорошо знаете, тем, что Вы однажды высказали Старику свои сомнения относительно нашей окончательной победы. И тут Ваши слова попадут не только в уши Вашего знакомого, но и в еще чьи-то уши, и Старику мало не покажется, ему сильнее, чем Вам достанется, потому что он, в конце концов, здесь — шеф. И, кроме того, Вы должны знать — или, по крайней мере, предвидеть — что у нас здесь все делается подобным образом. Так сказать, в тихом омуте…