Литературный институт
Шрифт:
Одно время я занимался переводами песен.
Причем всегда стремился к точному воспроизводству ритмики оригинала.
Переводил с немецкого – что было делом не слишком сложным, поскольку язык избыточен и оставляет простор для подбора русских слов.
Вариант старой немецкой песни «Если солдаты городом шагают» получился неплохим.
Переводил (по подстрочнику) с иврита.
Например, «Кахоль ве лаван» о бело-голубом флаге Израиля.
Я очень люблю этот птичий язык .
Люблю за фонемы «оль», «эли»,
Хотя перевод с иврита труден: язык не имеет артиклей и прочих вспомогательных элементов, а слова очень короткие.
И втиснуть их смысл в русский эквивалент столь же трудно, как поместить грудь 50-летней женщины в подростковый бюстгальтер,
* * *
Мысли о языке как средстве литературной выразительности вызвали неожиданно сильные образы.
Например, язык нелюбимого мною Андрея Платонова всегда напоминал мне рвотный порошок.
А когда меня пытаются убедить в том, что Платоновский стиль – нечто церковнославянское, литургическое и так далее, я возражаю так:
Церковнославянский язык похож на воду из торфяного болота: он черный, но чистый и прозрачный.
* * *
Но вернемся к моему семинару.
* * *
Староста – духовный люмпен – травил не одного меня; он сталкивал лбами всех.
Наши семинары не являлись разумным обсуждением плюсов и минусов а шли на уровне драк подушками в пионерском лагере. Хотя подушки порой были набиты весомыми камнями.
Стыдно вспоминать, но я однажды поименовал рассказ Улдиса – прибалтийский, отстраненный и демонстрирующий все сквозь стекло – описанием того, как резиновую женщину удовлетворяют фаллоимитатором.
После той глупой эскапады мы с автором не разговаривали до следующего утра.
Правда, на последних курсах тот ничтожный борец по ряду причин ушел не только из старост, но из института. Однако замена его умным Колей Бавриным уже не могла ничего изменить.
Мы привыкли идти на творческий семинар не как на конструктивную встречу коллег по цеху, а как на бой каждого с каждым, одного со всеми и всех против одного. На бой, где оставалось встать спиной к стене и отбиваться с закрытыми глазами.
С этой точки зрения творческий семинар в Литинституте не привнес ничего положительного в мою литературную судьбу.
* * *
Сейчас мне все-таки кажется, что в Литинституте – равно как и в уфимском ЛитО!
– в своих неудачах на 90% я был виноват сам.
В те годы я оставался неуживчивым максималистом и мало кто из наставников мог разглядеть во мне писателя, терпеть мои бесконечные выверты и наставлять ненавязчиво, но всерьез.
Вместо того, чтобы посмотреть на себя со стороны, я сражался со старостой, как Иаков с
Не осознавая бессмысленности борьбы, поскольку плечистому идиоту отпустил поводья сам господь бог – руководитель нашего семинара.
Но таким был не один я…
Я уже писал, что результат семинара оказался нулевым и для моих коллег.
То есть в бессмысленности творческой учебы одной лишь моей вины нет.
8
Последний факт особенно ясен и потому, что тогда я вел параллельную жизнь в писательских кругах Санкт-Петербурга.
Ведь не зря я назвал мемуар именем поезда, соединявшего два города моей молодости.
* * *
Чего стоило мое знакомство с Ией Гаврииловной Яблошниковой – мамой подруги моей первой жены!
Ия Гаврииловна принадлежала к ушедшему поколению писателей-интеллигентов, общение с которыми всегда несет тихую радость душе.
Не говоря уж о тех знаниях, которыми эта замечательная женщина дарила меня как бы походя – сидя в глубоких кожаных креслах среди ласкающих взор линий «либерти», сохранившихся в ее квартире от серебряного века русской культуры…
(Тогда все это казалось естественным и единственно приемлемым для жизни.
Сейчас, агонизируя в бездуховности нынешнего окружения, я уже не верю, что такое было со мной.)
Помню, как однажды мы беседовали о классической русской литературе, и она сказала такие слова:
– Чехова я люблю, он очень умный. Но уж больно злой! Насаживает человека, как жука, на булавку, и рассматривает со всех сторон.
Теперь я понимаю, что такая характеристика обожаемого мною Антона Павловича как нельзя лучше описывает его натуру.
* * *
Уже упомянутый первый роман с пафосным названием «И буду жить я, страстью сгорая» я отнес в редакцию журнала «Нева», находившуюся в начале Невского проспекта, около здания Ленэнерго (где главным инженером в те годы был Борис Иванович Рылов, муж бывшей маминой одноклассницы, вышедшей замуж в аспирантуре ЛГУ) – напротив Лавки художников, моего любимого кафетерия и трикотажного ателье «Смерть мужьям».
Как ни странно, огромный даже не кирпич, а бетонный блок единственного экземпляра рукописи не пропал в редакционных коридорах.
Его внимательно прочитал Ленинградский писатель Александр Ольгердович Рикшан.
Потом он провел достаточно много времени, указывая на слабые места романа и отметив сильные моменты.
Тогда, конечно, критикой я был раздосадован; я рассчитывал на немедленную публикацию своего произведения.
Возврат рукописи вызвал чувство обиды, но в целом редакция журнала «Нева» показалась доброжелательной, и я сам не заметил, как стал туда ходить часто и просто так.