Литературоведческий журнал №41 / 2017
Шрифт:
Иначе говоря, литература была не одним из каналов коммуникации, определявших общественную жизнь, но, в сущности, единственной публичной сферой и формой общественного сознания, в которой осуществлялась самоидентификация «критически мыслящей личности». Цензура только обострила и углубила отрицательное отношение образованного общества к действительности:
Жестокость Петровских реформ и формирование персонала путем отправки молодых людей за границу или обучения их иностранцами привели к тому странному результату, что литература в России началась с сатиры, с критики существующего общества. У нее были отстраненные глаза, как глаза иностранца, и перо, которое следовало негативной и дидактической линии (48).
Изнанкой литературных мечтаний и литературоцентризма, героического или анархического культа «личности» и литературных «властителей дум» была аморфность социальных структур, неразвитость и
Неудивительно, что все образованные люди бросились в социализм. Социализм делал литературу пропагандой. Социалисты претендовали на выражение классового сознания пролетариата. Но в России не существовало пролетариата. Здесь основную тяжесть классовой борьбы нес не рабочий-пролетарий, которого Маркс и Энгельс видели голодающим на хлопковых фабриках Ланкашира. Хотя русские были первыми переводчиками «Капитала» с немецкого, атаки на капитализм, содержащиеся в этой книге, вызывали энтузиазм у не-капиталистов и не-пролетариев. Члены феодального класса посвятили себя изучению Маркса с той же готовностью, которая за 20 лет до того привела Толстого к изучению школьной системы гётевского Веймара, с той же увлеченностью, с какой любители музыки в царской России кинулись поклоняться западной музыке и музыкантам (50).
В силу всех этих предреволюционных предпосылок в России стало возможным то, что до 1917 г. представлялось скорее невозможным и немыслимым, а именно: захват власти большевиками и построение – под знаменем марксизма и мировой революции – псевдосоциалистического, псевдопролетарского, псевдосоветского государства, чуждого европейскому социализму и «европейскому человеку», но ими инспирированного в плане идейном по онтологически-событийной логике «вопроса» и «ответа» – примерно в том же смысле, в каком в плане экономическом английский флот в XVIII в. был построен из русского леса (36).
4. РХ называет современное ему государство «Советов» – «евразийской фабрикой овсянки» (таков иронический заголовок всей «русской» части его книги). Вышеупомянутая «грандиозная карикатура на западную цивилизацию» интересует РХ не столько своей плановой экономикой и громогласной статистикой двух первых пятилеток, сколько внешне победоносной и впечатляющей, но внутренне катастрофической и комической драмой большевизма, победившего в России и вопреки и благодаря Марксу, западному социализму и самой русской интеллигенции.
Согласно РХ, именно большевики – а не куда более многочисленные и популярные до 1918 г. эсеры с их культом деревни и мужика – в условиях проигранной войны, распада и хаоса нации могли дать русскому народу (и дали, во всяком случае, на время) реальную духовно-идеологическую и экономическую, «тотальную» перспективу в большом контексте европейской и мировой истории. Большевики сумели привить народным массам и примитивно радикализовать – под маской «научной идеологии» марксизма – традиционную русскую интеллигентскую мечту «догнать и перегнать» якобы загнивающий Запад экономически и идеологически, а тем самым реализовать старинное православно-славянофильское упование на то, что именно русский народ спасет Европу и весь мир от капиталистической эксплуатации и приведет человечество к светлому будущему бесклассового коммунистического общества:
Это была не русская, и не пролетарская, но европейская мысль, что страдала в России. Будучи европейскими мыслителями, читателями и учениками, русские интеллигенты оказались спрессованы в бесстрашный батальон. Они были не чем иным как разочарованными европейцами (57).
Таким образом, по мысли РХ, большевизм довел до предела диалектику самоотрицания-самоутверждения русской интеллигенции как «разочарованных европейцев». Сталин, победив в партийно-гражданской войне еще верившего в мировую революцию интернационалиста Троцкого, пошел более традиционным, более национальным, более понятным широким массам путем построения социализма «в одной отдельно взятой стране» и, уничтожив соратников по большевистской партии, одновременно продолжает и подрывает дело Русской революции в своей «грандиозной карикатуре» на Маркса и на марксизм. Ибо Маркс – это «последний по времени протест против существующего порядка вещей» – протест, совершенно органичный для «западного человека», свобода которого «никогда не была убаюкана и усыплена каким бы то ни было порядком вещей» (62); тогда как для православных русских, взявших на вооружение
Максим Горький в 1934 г. официально провозгласил на съезде писателей поворот к восстановлению чистоты языка русских классиков. Это показывает, что Россия вступает сейчас в свой период Реставрации. Уничтожение, самоубийство или ссылка всех прежних соратников Сталина говорит о том же. Коммунизм восстановил царизм минус его союз с западным капитализмом. И Петр Великий, реабилитированный в советском кино, свидетельствует о том, что революционный период, символизировавшийся Троцким, закончился (62).
Мы, постсоветские постсовременники разразившейся 100 лет назад Русской революции, даже не соглашаясь или корректируя хлесткие формулировки автора книги «Из Революции выходящий», думается, в новом столетии, в новой (в сущности, пост-революционной, если не «постисторической») ситуации во всем мире должны согласиться с ним, по крайней мере, в одном принципиальном отношении. Мы, сегодняшние, сами – из Революции выходящие, но бессильные из нее выйти, «оволить». Современная временн'aя «вненаходимость» давнему и недавнему прошлому не гарантирует, что мы способны дать по-настоящему ответственный ответ на вопросы, усилия и утопии прошлого. Это тот случай, на фоне которого приходится совсем не риторически признать себя наследниками русских «разочарованных европейцев» XIX и ХХ вв. – почти независимо от того, как мы сами оцениваем и понимаем это наше наследие. Традиционное представление, в соответствии с которым там, на Западе, наступила беспросветная «европейская ночь» – представление, парадоксально сближающее славянофила Хомякова и западника Герцена в позапрошлом столетии, а русских эмигрантов в советский век 50 , – вот, похоже, стержневая духовно-историческая причина новой очередной «трагедии интеллигенции» в наше время – как в России, так и на Западе. Для особо продвинутых западных интеллектуалов, унаследовавших «протест» против капитализма и западной цивилизации, пресловутый «свет с Востока», возможно, окончательно, по выражению из Достоевского, «погас в уме» после краха СССР, тогда как современный Запад, даже с поправкой на новый очередной виток антизападной патриотической пропаганды, уже не может предоставить готовых образцов, на которые ориентировались (как положительно, так и отрицательно) поколения русских «разочарованных европейцев».
50
См. проникновенный анализ этого мотива: Бочаров С. «Европейская ночь» как русская метафора: Ходасевич, Муратов, Вейдле // Бочаров С. Вещество существования. – М., 2014. – С. 312–325.
Иначе это можно выразить так: все привычные, догматизированные «парадигмы» духовно-идеологического прошлого – исчерпаны; отсюда, похоже, своеобразная пустота и глубокое молчание современности после конца Нового времени в прошлом столетии. Позитивная сторона общеевропейского кризиса, может быть, в том, что открывается потребность в каком-то новом «новом мышлении», новом повороте в старом «споре древних и новых». Не где-нибудь, а в «русском» разделе обсуждавшейся книги о великих европейских революциях читаем:
Устойчивые процессы наших оценочных суждений часто сохраняются неизменными в изменившихся обстоятельствах. Ученому (a scholar) труднее изменить свои методы, чем целой нации – сменить религию (90).
1917 Год: прорыв в будущее или катастрофа?
В статье анализируются черты онтологических аспектов событий 1917 г. Причины утраты христианских ценностей в России и ряд существенных событий в СССР оцениваются как катастрофа. Это проявляется в признании атеистических и аморальных ценностей (после 1917 г). В статье подчеркнута необходимость радикального (христианского) переосмысления ценностных установок России.