Мед
Шрифт:
Жданов отвел меня в ванную. В незакрытом унитазе плавала какашка. Он почему-то не стал спускать, а просто закрыл крышку, потом начал тыкать пальцем в потолок, где через отслоившуюся краску проступали черные прожилки, и что-то рассказывать.
Мы закончили осмотр «места преступления», зашли на кухню, Жданов продолжил:
– Сначала появились просто капли. Потом – пятна. Потом вокруг них намокло, а потом… Уже они…
– Кто?
– Трупья!
– Какие еще трупья?
– Нет, струпья!
– А… струпья! – успокоился я. – Ну да…
Жданов еще
Я достал две купюры по пять тысяч, положил на стол. Рыжие бумажки слились с пестрой клеенкой. Жданов покивал и замолчал.
– А вы это… Можете все-таки проверить котел?
– Да, проверю.
– Хозяйка-то опять в Париж укатила? – спросил он со всем возможным сочетанием раболепия и ненависти к тем, кто «укатывает» в Париж.
– Нет, не в Париж, не знаю.
– Э-кхе! – Жданов взял купюры, посмотрел на свет, проверяя, кивнул.
Я встал и вышел.
В этот раз верхний замок долго не поддавался. Я давил и тянул, боясь, что Жданов пойдет за мной и будет сам проверять, выключен ли котел. Наконец, замок открылся.
Зашел в ванную, открыл люк, проверил котел: тот был выключен. Хотел уйти, но пошел в спальню.
Лег на кровать – на ту половину, где раньше спала Юля. Стянул покрывало, уткнулся в подушку, пытался почувствовать «Ангелов и демонов», хоть чуть-чуть. Ничего. Выдвинул тумбочку: внутри лежала свернутая конвертом Юлина рубашка-пижама.
Понюхал. Тоже ничего.
В нижнем ящике нашел обувную коробку с фотографиями, достал несколько снимков. На одном был отец Юли в летной форме. На фотографии ему лет сорок, и он был удивительно похож на Юлю – точнее, она на него. На втором фото —Юля лет десяти, она с Лерой и, скорее всего, младшим «бывшим» братом. Они стояли на фоне куста гладиолусов в каком-то парке. Вроде бы рядом, но удивительно, насколько далеко друг от друга. Бывший брат и бывшая сестра… На остальных фото была обычная жизнь обычных советских семей: на Новый год – стол с вазой мандаринов, салатами, солеными огурцами, оливье в хрустальных «ладьях», с тонкой вытянутой бутылкой «Кизлярского» и парой пузатых – шампанского «Советское»; поездки на дачу; поход за грибами; пляж на Черном море…
Под фотографиями лежал желтый прямоугольник. Блокнот «Молескин». В правом верхнем углу портрет Хемингуэя – окладистая борода, взгляд старика, смотрящего на море.
Взгляд, который говорит: «Я все знаю».
Желтый. Часть 1
Не хочется портить первую страницу «Желтого» таким штампом, но…
Я расскажу, как все было.
Я сама убийца и поэтому знаю, кто убийца.
Отец говорил: большинство авиакатастроф случаются при взлете и посадке, очень редко – в полете.
Я оглядываюсь на свою жизнь и понимаю: так и есть.
И мне не посадить этот «самолет». Но я смогу
И уж простите за то, что в основном это будут всхлипы и крики – жалкий писк среди корежащегося металла и воющего ветра.
Мое детство…
Девочку больше травмирует мать, не отец. Мать-конкурентка, всего лишь стареющая королева.
Мне десять лет. Отец попал в больницу. Нам говорили «ничего страшного». Культ отца-героя-летчика… Папа садится на льдину, чтобы спасти людей. Папа вылетает в такой буран, когда взлетная полоса закрыта, и мигают желтые огни. Занятия в школе отменены даже для старшеклассников. Папа сегодня не придет: второй рейс подряд «все ради вас». И вот «папа в больнице» – все равно, что сказочный великан споткнулся и упал.
Мы с братом шептались: «Что-то не так». Сестра зыркала на нас злобно: боялась, что, не дай бог, услышит мать. Раскричится, изобьет меня и запрет в чулане; Рустика посадит на колени, будет качать и напевать «туле-муле»; а ей самой достанется – «не досматриваешь, слепошарая!» Старшая сестра всегда должна «досматривать».
Не знаю, что страшнее: побои, попреки или «качели» на коленях. «Смотри, какие у женщины должны быть колени! – она показывала на свои “шары?. – А у тебя-то… Кожу на кости натянули! Счастливой-то не будешь…»
Я всегда была лишней. Чужая, не к месту, неправильная… Натянутая. Кожа на кости.
Вот такой вот «туле-муле».
Недавно узнала, что «туле-муле» – это слова из татарской колыбельной, как «баю-баюшки-баю».
Верится с трудом. Колыбельная не может звучать как угроза. Перед поездкой к отцу в больницу я – зареванная, побитая – сижу в чулане. Стискиваю колени руками, размазываю слезы-сопли по лицу. Мать качает Рустика. Лерка, как назло, где-то шоркается, чтобы вся злость досталась мне.
Мать еще крупная, крепкая, с копной черных волос. Каждая волосинка – как проволока. Колени – дыни: гладкие, ни косточки. «Вот, смотри, какие у женщины должны быть ноги! А у тебя? Счастливой не будешь! Расхезанная… Ишь, шею вытянет… А ноги-то, колени-то – острые. И кому с такими нужна?»
Недавно я поняла, что всю жизнь копировала мать, ненавидя ее. Хреновый расклад – и единственный, чтобы выполнить предписание «счастливой не будешь». На виду – успех, внутри – стекло битое. Когда моя душа попадет на операционный стол, небесный хирург достанет носок с елочными игрушками, который много-часто ударяли молотком.
Мы приехали к отцу в больницу. Красивое белое здание в глубине парка. Мать в шляпе, на шпильках. Отец встретил нас: как бы веселый, но в трениках с пузырями и майке-алкоголичке под «вафельным» халатом. Костюм антигероя, который всегда прятался за кителем и фуражкой с «курицей».
Я сразу распознала сигнал «что-то не так».
Он смеялся, шутил, качал Рустика, о чем-то по-взрослому спрашивал Леру. На меня внимания не обращал. Средний ребенок, девочка – в татарской семье всегда отрезанный ломоть.