Мир всем
Шрифт:
Я поставила чашку на стол, закрыла лицо руками и захохотала.
Время бежало так быстро, что конец декабря застал меня врасплох. Но сколько бы ни навалилось на меня работы, я постоянно держала в голове мысль, что до Нового года должна пойти ТУДА. Может потому, что мне снова приснилась бабуся. Правда, в этот раз она не пряталась за дверью, а шла по парку между белоствольных берёз. Я понимала, что не могу подойти к ней, но бабушка помахала мне рукой и улыбнулась. Вообще странно, что бабуся мне снилась, а мама никогда. Хотя я поминала
В этот раз я шла на Новодевичье кладбище как к родному порогу. Меня не смущали ни холод, ни обледеневшие ветки деревьев, которые яростно трепали порывы ветра.
Весь день я провела в радостном ожидании встречи, словно плутала среди болот и вдруг увидела горящий огонёк в окне дома, где тебя обогреют и успокоят. Я больше не оглядывалась тревожно по сторонам, а знала точно куда идти. И взгляды встречных посетителей смотрели понимающе ясно и чисто, принимая меня за свою.
То здесь, то там из снежных сугробов выступал холодный мрамор надгробий. Мрачные склепы отбрасывали на белый снег размытые чёрные тени. Я подумала, что пунктир протоптанной тропки напоминает путеводную нить, которая не даёт путнику заблудиться в сумраке стылого ленинградского декабря. Поёжившись в тонкой шинели, я увидела, как последний луч солнца вспыхнул и заиграл на медном хитоне фигуры Спасителя у могилы генеральши Вершининой.
На пятачке у надгробия снова стояли люди, и их общность дарила особенное чувство сопричастности к чему-то нужному и важному. Пожилой мужчина в ватнике, раскрыв молитвенник, нараспев читал по-старославянски. Две старушки прилаживали к постаменту пышные бархатные розы. Высокая женщина в платке стояла неподвижно и скорбно, как будто её саму отлили из бронзы. Мне казалось очень важным, чтобы мама с бабушкой увидели меня в эту минуту. Я подошла вплотную к постаменту, сняла варежку и коснулась ладонью ледяного гранита.
— Мамуля, бабуся, я помню о вас и люблю. Спите спокойно, мои дорогие, у меня всё хорошо.
Мы стесняемся выразить вслух затаённое на сердце, но здесь, рядом с фигурой Спасителя, слова любви произнеслись сами собой, с верой, что именно с этого места они будут услышаны там, на небесах, в холодном безмолвии нарождающейся ночи.
Старушки с розами перекрестились и ушли. Коренастая девушка с заплаканными глазами встала на колени прямо в снег и покаянно опустила голову. Я услышала негромкой шёпот:
— Господи, прости. Не ведала, что творила.
Поклонившись, я повернулась, чтобы уйти, как вдруг та женщина, что стояла неподвижно, широко шагнула в мою сторону.
— Тоня?
Я остановилась и всмотрелась в её лицо с тёмными кругами под глазницами и глубокими морщинами вокруг рта. Тоней меня называли только близкие, но эту женщину я определённо не знала, хотя блокада порой меняла людей до неузнаваемости. Её губы шевельнулись в бледном подобии улыбки:
— Не узнаёшь? Верно. Меня трудно узнать. Я мама Лены Воронцовой.
В моих мыслях пронеслись воспоминания о самой красивой девочке нашего класса, умнице и отличнице. Когда Лена шла по коридору,
Кажется, маму Лены звали Серафима Яковлевна. Однажды я приходила к ним домой, и Серафима Яковлевна угощала меня компотом из сухофруктов и овсяным печеньем. В последнем классе семья Лены переехала на Охту, и больше мы не виделись.
Я подошла:
— Здравствуйте, Серафима Яковлевна. Теперь узнала. Не обижайтесь, война нас всех поменяла.
— Твоя правда, Тоня.
Она оперлась на мою руку, и мы медленно пошли по дорожке. Она то и дело спотыкалась. Я понимала, что надо спросить про Лену, но судя по почерневшему от горя лицу мамы, ответ угадывался без слов.
— Тоня, помнишь, как Леночка потеряла в грязи калошу и вы пытались её достать? — вдруг спросила Серафима Яковлевна.
— Конечно, помню. Мы тогда перепачкались, как две свинюшки, и маме пришлось ночью стирать моё пальто и штопать чулки на коленках. Мне тогда здорово влетело.
— А я Лену не ругала. — Голос Серафимы Яковлевны звучал безжизненно. — Я её никогда не ругала. И сейчас не ругаю. Бесполезно.
Я захлебнулась холодным воздухом:
— Так Лена жива?
— Жива. Но знаешь, иногда я думаю, что лучше бы умерла.
Пока мы с Серафимой Яковлевной дошли до трамвайной остановки, совсем стемнело. Кутаясь в воротники, редкие прохожие тенями проходили мимо. Остановка освещалась единственным фонарём, и свет выхватывал стальные нити рельс и часть здания на противоположной стороне улицы.
Чтобы задать вопрос, мне пришлось собраться с духом:
— Что случилось с Леной? Я могу помочь?
— Никто не может помочь. Только она сама. Да Лена с тобой и разговаривать не станет, — Серафима Яковлевна махнула рукой в овчинной варежке. — Пьёт она.
— Пьёт? Не может быть! — Я не могла поверить в сказанное. — Лена ведь умная, красивая. Как же так? Почему?
— Война покорёжила.
На остановку приехал мой трамвай, но я не поехала, а осталась стоять вместе с Серафимой Яковлевной.
Она отодвинулась подальше от фонаря и посмотрела поверх моей головы в чёрную перспективу Международного проспекта:
— Леночка в первые месяцы войны ушла на фронт зенитчицей. Сперва держали оборону со стороны больницы Фореля, у Кировского завода, а потом перебросили на Ладогу. Иногда ей удавалось передать мне несколько сухарей или пачку концентрата из сухпайка. Её помощью я и выжила. А зачем? — последняя фраза слилась с тоскливым воем ветра. — Её комиссовали по ранению, год назад. Сказали, ничего опасного, но надо время на выздоровление. Тут и понеслось. Сперва несколько раз в неделю приходила подвивыпивши, потом чаще, а тут ещё какое-то письмо получила, закаменела вся, ну и понеслось. Ты бы её видела! Не поверишь, по канавам валяется, если дружки под руки домой не приведут. Я уж и плакала, и на коленях перед ней стояла — всё бесполезно. Одна надежда на Бога осталась. Как думаешь, поможет?