На кресах всходних
Шрифт:
— А вы, соколики, к Стрельчикам в Порхневичи. По «листу» все должны отчитаться, и чтобы без обмана.
— А я не в Порхневичи?
— Не-е. Мы ж не звери злые, чтобы тебя на своих напускать. Здесь, в Гуриновичах, твои задачи. Главное — не поддавайся на слезы. Понял?
— Понял, — сказал Мирон, на самом деле еще не до конца понимая.
Отец Иона три дня пролежал в темной своей комнате в полузабытьи, что-то шептал, приходившие взглянуть в двери уважительно кивали друг другу: молится. Другого священника православного позвать было неоткуда, боялись — так и отойдет, как не положено. Но не отошел, а даже оживился. Встал. Велел Наталье все же готовить баб к подвигу — приводить
А у Порхневичей ничего не переменилось после разорванного руками Витольда Порхневича бракосочетания в затхлом храме. Янина проспала почти сутки, а утром как ни в чем не бывало встала давать свиньям. С матерью разговаривала обычно, только по делам. Гражина Богдановна не решилась влезть к ней с материнским вопросом. Плакала в сторонке, когда никто не видел: ладно, мужа боюсь, так я уж и дочки бояться стала! Что за люди здесь, что за люди!
Отец ждал Янину с разговором. Пусть не на следующий день, пусть спустя время. Никакого движения с той стороны.
Даже укоров и косых взглядов ни-ни.
Как будто попытки побега и не бывало.
Хочет запутать, сбить со следа, решил для себя Витольд. Сам он тоже никаких обсуждений разводить не стал.
Зачем?
Против твердости уклончивой будет его твердость устойчивая. По его будет! Потому как за ним смысл! Вон даже запретный московский Бог и тот не позволил под своим кровом совершиться безобразию.
Станислава злилась и страдала, кажется, больше всех. Слишком густо шли события вокруг старшей сестрицы, для младшей не оставалось места в этой жизни. Она чуть ли не открыто миловалась со своим Васей, но это почему-то особенно не волновало ни деревенских, ни семейных. Сплетни брезговали этой темой — ну, любится-голубится младшая Порхниха со Стрельчиком, ну и что! Кто бы знал, как это обидно, что о тебе даже злословить никто не рвется.
Отец как-то схватил за локоть, когда она в очередной раз рвалась за ворота, к речке, и спокойно, даже как-то пресно сказал: ты, мол, не дура, сама понимаешь, гулять гуляй, но если в подоле принесешь... Станислава бежала в слезах до самого моста, плакала от бессилия, знала, что отцово слово она не переступит, как бы ни полыхало под юбкой. А Васька-то все ровнее и прохладнее дышит. Он такой зверь работящий, жениться сильно пора, уже поднадоедает обжиматься на бревнышках у речки. Хозяйка нужна в хозяйство.
После того разговора, добежав до Стрельчикова двора, Станислава сорвала свою злобу на двух рыцарях реквизиции — Гунькевиче и Касперовиче. Они топтались на дворе, медленно и расплывчато, с кхеканьем и закуриваниями, беседовали с Васей и отцом его, Макаром, насчет того, что как будто не все положенное выдано со двора по списку Ивана Ивановича.
Стрельчики утверждали, что отдали все и бульбой, и зерном.
Полицаи опять кхекали и говорили, что Иван Иванович упоминал, что лодки у Стрельчиков, и раколовки, и кое-что всякое другое. Пасека. Какая пасека?! Два улья. Не два — четыре. В общем, они вяло препирались.
Тут влетает Станислава и с разгону пихает Касперовича в бок, отчего у него щеки вспыхивают маков ярче. И кричит, что не пошел бы этот ваш Иван Иванович, за что честных людей грабит, обжора!
Гунькевич попробовал что-то погундеть себе под мокрый нос, но Станислава и его пихнула, а потом, пихая по очереди, вытолкала всю полицейскую бригаду вон со двора.
Дядька Макар хмурился, но и ухмылялся одновременно. Вася только ухмылялся. Догнал двинувшихся к учительскому дому полицаев — когда надо, хромота не мешала его стремительности перемещений — и сказал:
— Передайте, что будет у Ивана Ивановича рыбка на столе. Разная.
За Яниной теперь не просто следили, но на дверь ее комнатки навесили замок, а окна снаружи забили. Станиславе велено было, дуре, не спать и на двор ходить вместе с сестрой.
Витольд Ромуальдович с середины ночи дремал в один глаз. Думал, как всегда, о разном. Например, так и не мог понять, для чего его требовал обер-лейтенант Аллофс. Чрезвычайно невнятная получилась к нему поездка после вызова от переводчика.
В здании оранжереи устроили для офицера мастерскую. Он, как объяснил Сивенков, и не очень-то офицер, он архитектор и теперь сочиняет план ремонта имения под госпиталь. Посреди расчищенного места стоял огромный стол, а на нем, опять-таки со слов Сивенкова, стоял «макет». Обер-лейтенант, без кителя, в подтяжках, с беленькой тонкой папироской в зубах, похаживал вокруг стола и выпускал облачка дыма поверх раскрашенных картонок. Потом отходил к другому столу, стоящему вертикально, к которому были приделаны две линейки под прямым углом, и, двигая их, чертил на громадном листе белой бумаги.
Витольд Ромуальдович час провел в предбаннике, но так и не дождался приглашения к разговору. Наверняка о нем позабыли. Или передумали спрашивать его мнение. Задетый невниманием, пан Порхневич встал и пошел прогуляться по территории будущего госпиталя. Только на первый взгляд там все заглохло, запустело — затянутые серой мглой развалины прошлого. Какая-то жизнь копошилась в развалинах. Проживало — пан Порхневич был в курсе — на Сивенковом иждивении и на подсобках три-четыре семейства. Вон поплелись мужики с носилками, а следом два хлопца потащили какие-то жерди. Сын Сивенкова Григорий — смотри, каким стал здоровым конем, а ведь был гаденыш гаденышем! — идет быстро с папкой под мышкой, деловой, а за ним еще какие-то двое, кажется новосадовские, а вон их лошадь мордой поводит, а там телега, груженная мешками, привезли чего-то. Гришка, надо думать, счетовод, склады отцовские держит.
Клумбы, живые изгороди, широченный балкон, где, бывало, сиживали за самоваром и беседы водили, — все в загаженности и на обратном пути превращения в природную никчемность. Там, помнится, был стол, а там — столик с закусками, там — самовар-гигант. Кстати, кто, интересно, присвоил себе этот чайный танк?
Спустившись по немного расползшимся плитам крыльца, Витольд Ромуальдович стал заворачивать за угол по дорожке, прежде посыпанной тем самым особым стеклоносным песком из ручейного русла. Два больших склада — один в старом овине, другой в прежней конюшне, — вот куда шел Гришка. Отпирает значительный по виду замок, озираясь на мужиков, словно они что-то могут подсмотреть. Краем глаза Витольд Ромуальдович ухватил фигуру — полная старушка в темном платье и фуфайке, на голове черный платок, глаза добрые и бессмысленные. Внутри что-то екнуло: она здесь! Хотя ведь знал — здесь! Во что только превратилась. Кто она теперь, а? прачка? Да, вот так оборачивается жизнь человеческая.
Пообедал во флигеле с Сивенковым, который был бодр и неприятно оптимистичен, он считал, что все идет хорошо, и прямо светился от ощущения нужности новому режиму. Нет, что по части почтительного отношения к старому своему пану — это неоднократно и отчетливо подчеркивалось: «Ромуальдыч, я, как вы понимать должны, ваш человек, весь ваш!» Но вот чего-то стал запанибратски величать только по отчеству. А то, что тут новые дела затеваются, ничего пока не меняет. «Пока», отметил Витольд.
— Когда тут еще будет стройка... Обер-лейтенант во все углы не лезет, да и переводчик нос воротит.