На кресах всходних
Шрифт:
Данута задумалась. Она внутренне признала, что, может быть, что-то равное по важности с ее историей есть в этой теме, но никак не могла нащупать у себя в памяти хоть какие-то полезные факты.
— Он уехал, — вдруг сказал Адам.
Янина жадно повернулась к нему:
— Ты видел?
— Я знаю — он хотел уехать. Пан Вайсфельд делал ему задание уехать. Еще до бомбежки.
— Так он уехал?
— Пан Вайсфельд ему доверял. Хотел для Вени повышения, Веня сам говорил.
— А куда уехал? — спросила Янина.
Данута встала и куда-то ушла, как-то капризно, но Янина уже догадывалась: не на все ее жесты надо реагировать. Адам начал быстро рассказывать, из его полудетских рассуждений можно было понять: Веня,
— Мне надо в Гродно.
— Тебе надо аусвайс, — сказал Адам.
Жохова (она опять зашла) вздохнула, так как это была ее забота, только бесплатно она ее делать не хотела.
— Пойду приберу: гнид небось натрясли.
Всем было понятно, что Янина из леса, но никто не пытался завести речь, чтобы добыть подробностей. Лучше не знать. Чего сорвалась оттуда — и так всем понятно: соскучилась по брату.
Янина поняла, что ее надежда теперь в этой грубой женщине лет пятидесяти-шестидесяти, точнее не определишь. Ходила в черной юбке, надетой поверх ночной серой рубахи, на ее половине было тепло. Лицо широкое, веснушчатое, глаза едко-голубые, хитрые. Нрав резкий, безапелляционный — и как с таким нравом она умудрялась работать прислугой? Привез ее с собой комиссар товарищ Жохов. Являлась она дальней родственницей его жены. Когда в 1941-м убило и комиссара, и мать трех малышей, девать ее с чужим выводком было некуда, она так и осталась жить на прежней территории. Каким образом она умудрялась выкармливать и всю тройню, и себя в наступивших временах, было загадкой. Только не жаловалась. Наоборот, сама умудрялась помочь.
Жохова в дни большой власти своего дальнего родича комиссара наладила прекрасные связи с людьми в местной системе управления и теперь могла кое о чем попросить. В частности, добыла особый аусвайс для Адама, по которому его никак нельзя было угонять на работы в Германию. Данута Николаевна, одно время носившаяся с мыслью о выселении захватчицы, передумала. Сама безрукая, как говорят в народе, профессорская дочка, а за Жоховой они с сыном малахольным как за каменной стеной. Жили распродажей нажитого еще самим комиссаром и его супругой. Вазы, ковры, шубы, столовое разномастное серебро. На вещи Норкевичей Жохова смотрела в общем как на свои. Тащила из задних комнат, где были складированы добытые Николаем Адамовичем в фольклорных его экспедициях трофеи. Данута бессильно посмеивалась: «Ничего, ничего не смыслит! Там же Николая Адамовича богатства, если понимать, — из Грамошчи, из Расонского района, что на Витебщине, не только посцилки и дорожки, а дываны настоящие с Жыценя, это Жлобинский район. Сам исходил, аж да Красного, что уже Смоленщина, а ей нужны там лишь пыльные трапки». Интересно, что немцев в своих разговорах Данута Николаевна вообше никак не касалась. Эта власть наличествовала в мире на правах всемирного тяготения, а что о нем скажешь?
Утром следующего дня, когда Данута Николаевна ушла на работу, а Адам истопничал в своей медитативной манере, Янина постучалась к могучей соседке. Та будто ждала визита, кивнула неприбранной головой: заходи. Все дети сопели в шесть дырок в дальнем конце большой комнаты, за богатой ширмой с райскими птицами — устройство было явно реквизировано из коллекции Норкевича для нужд детского населения.
Молча достала Янина из складок широченного платья Дануты Николаевны
— Чего хочешь? Документ?
Янина кивнула, это само собой, но еще вот что: потянулась к уху и прошептала пару слов. Тетка посмотрела на нее искоса, с прищуром, мол, я правильно поняла? Ну, ладно. Жохова сховала перстень и велела девке оставаться тут и глядеть, если «эти» расчухаются и станут бедовать по дому. Сама накинула прямо на рубаху свою одежку, фасона которой не назвал бы никакой портной, и вышла. Такой решительности и немедленности Янина не ожидала, и стало видно, как она волнуется. Дело-то нешуточное. Но отступать некуда.
Села на стул у топчана, на котором, как три колбаски, лежали завернутые в шерстяные одеяла погодки комиссара Жохова, все носами в одну сторону, и сопели с одинаковой скоростью — может быть, даже видели один и тот же сон.
Хлопнула входная дверь.
Уже?!
Это был Адам. Позвал пить чай. С сахаром. В синей бумаге остались осколки, когда кололи. Очень вкусно. Янина показала на малышей — я при них, не могу. Адам сел на другой стул, хотел было о чем-то спросить, но Янина приложила всю ладонь к губам: не разбуди. Так они и сидели: она глядела на детишек, радуясь их смирности, а он — глядя на нее, радуясь удивительному видению. Если бы он знал, как называется то чувство, что он испытывал, то он сказал бы себе: я влюбился. Но он был юн для таких мыслей, просто сладко изнывал, что вот он сидит, смотрит на нее, на этот невиданный смуглый профиль, шею, падающие на лоб волосы... Пусть бы так было всегда. И жуткий страх, что обязательно что-нибудь помешает этому хрустальному состоянию. Чихнул самый маленький из малышей, но этого было мало, чтобы разрушить храм молчаливого созерцания. Второй заворочался, но сон его тоже не выпустил, спасибо.
Янину нисколько не обременяло присутствие юноши, и все те глупости, что, кажется, распускаются цветными пятнами в его голове, ее не касались и не грозили помешать ее простому, хотя и жутковатому плану. О Мироне она, как ни странно, почти не думала, а когда все же вспоминала о нем, резко гнала эти мысли как невозможные или, вернее, недопустимые. Пока. Пока недопустимые. Скоро, наверно прямо сегодня, она вернет себе хотя бы часть прав на Мирона, а потом доберется до Вени, и они вместе придумают, что делать дальше. То, что у Мирона нет теперь ног, странным образом Янину успокоило, он теперь сделался окончательно ее уделом и достоянием. Надо только очиститься для него — и все можно будет начать с новой строки.
Дала о себе знать входная дверь. Кто-то медленно вступал на заколдованную территорию.
На лице Адама изобразилась подлинная мука. Пришла жуткая Жохова. Да не одна, с ней была еще старуха — по-настоящему старая, до полной согбенности, с клюкой, чтобы отталкиваться от уже призывающей земли.
— Ну, кыш отсюда! — Жохова не церемонилась с утонченностью Адама.
Он попытался что-то сказать, что, может быть, ему можно тут, со всеми, посидеть, он будет тихо...
— Ты что, сдурел, хлопец? Дуй, сказала! И все двери притвори.
Старуха исподлобья и из-под сильно выступающего черного платка поглядела на Янину, что-то пошептала себе под нос и достала из складок нечистой одежды граненую бутылочку, в какой держат уксусную эссенцию. Велела Жоховой подать столовую ложку. Комиссарша живо выполнила приказание — чувствовалось, что древняя старуха обладает здесь значительным авторитетом.
— Пей!
Янине вдруг стало как-то боязно: и старуха была страшна, и другое всякое заклубилось вокруг сердца, но не отступать же. Проглотила три ложки тухловатой на вкус жидкости. Старуха подмигнула ей — тик такой — и решительно удалилась, не сказав ни слова.