Ночной карнавал
Шрифт:
— Хорошо, медведь.
— Идите, петушок. Веселитесь.
Она шатнулась из-за колонны к Князю. Он подхватил ее на руки.
— Ты сняла маску! Ты бледна.
— Идем. Идем скорей отсюда.
Они побежали к выходу из зала, поминутно натыкаясь на танцующих, расталкивая локтями слившиеся в объятии пары, разрывая цепи беснующихся хороводов, запутываясь в кудрях серпантина. Перед дверьми, изобильно украшенными позолоченной лепниной, Мадлен снова увидела пажа и Царицу-Луну. Луна сидела в кресле, отдыхая от танцев, паж примостился у ее обтянутых шелковыми трико ног. Она пожирала пажа глазами. Ее рука с длинными крашеными ногтями лежала у него на голове, перебирала
Мадлен, не смотри на них. Мадлен, это наваждение. Мадлен, ну что он тебе дался?! Мадлен, это же всего лишь Куто. У Куто кривой нос. У Куто тощие ребра. Куто дылда и костыль. Куто врун и лгун. Куто донжуан. У Куто была ты и еще двадцать любовниц. У Куто есть невеста и сто тайных жен и невест. Ты разве не знала об этом?! Владимир, уведи меня. Возьми меня отсюда. Возьми меня отсюда навсегда. Я больше не хочу на него смотреть.
Идем. Идем скорей. Я увезу тебя к себе. Я больше не отпущу тебя от себя.
Разве это может быть, Владимир?
Может, Мадлен. Те, кто любит так, как мы, не могут не быть вместе.
Не могут. Те, кто любит так, падают на бегу. Их или обнимает земля, или берет небо.
Мы любим с тобой и небо и землю, Мадлен.
Я не поеду к тебе. Я боюсь. Едем ко мне.
Как ты скажешь. Как ты хочешь, любимая.
Они выбежали на ночную Площадь Оперы. Сильный мороз грянул опять. Падал снег. Густой, бирюзовый, светящийся, летящий хлопьями, вихрящийся кружевными сахарными снежинками, сыплющийся бесконечно, как из небесного рога изобилия, белый — из черноты, сверкающий — из мрака, снег валился им на плечи, на брови и ресницы, ложился белыми орденами на грудь, усеивал розовые шаровары раджи новыми алмазами, а короткое платье Мадлен — тонкой вышивкой. В черном небе над крышами Пари горели, сквозь метельный туман, тусклые крупные, мерцающие звезды. Когда-нибудь мы уйдем к далеким звездам, Владимир. Я не боюсь, если с тобой.
Они поймали авто на площади.
— Я устала танцевать, родной, — шепнула Мадлен, прислонясь головой к Князю. — Я устала обманывать и прикидываться. Устала отрабатывать то, что мне принадлежит по праву.
— Но ты не устала жить, — сказал Князь и крепко обнял ее за голые плечи. — Где твоя шубка?
— Черт с ней, с шубкой. Ты моя шуба. Ты моя горностаевая мантия. Ты мое прибежище и оплот мой. Мне с тобой тепло. Горячо. Мне жарко в тебе. Я горю.
— И я.
Таксист без удивления покосился на них. Кого удивишь в ночном Пари безумными поцелуями.
ВИДЕНИЕ МАДЛЕН
Купель. Тяжелая, кованая из темной меди купель, полная холодной воды.
Вода блестит грязным лягушачьим изумрудом. Резкие стрелы, отливы, блики, как серебряные сабли, ходят по ней, рубят живую чернь. Это озеро. Озеро без дна. Неужели меня туда окунут?
Я стою в посконной рубахе до пят. В руке моей горящая свеча. Невидимый хор за мной поет, мыча, одну и ту же нескончаемую ноту. За моей спиной дышит толпа. За моей спиной стоит Царь. Я затылком вижу, как играют грубые, цветными булыжниками, каменья на его соболиной, кургузым шатром, Царской шапке. Шапку венчает малый крестик, как крест венчает живую Церковь. Это шапка старая. Шапка Великих Князей. Ее носят наши Цари. Ее носит нынешний Царь, мой отец.
Священник в тяжелой негнущейся ризе подходит ко мне. Какие толстые пальцы у тебя, батюшка. А пальцами теми ты в бабьи бешеные лона не лазал?.. не забирался ли в святая святых жизни… Или ты считаешь воистину, что жизнь — лишь во Кресте и на Кресте?..
— Смертию смерть поправ… жизнедавче… человеколюбче…
Меня сзади рука из толпы толкает в спину. Долго стою, инда примороженная. Пора бы уж и лоб перекрестить. Крещусь с натугой. Будто удилище из реки вытаскиваю.
— Честнейшую Херувим… и славнейшую без сравнения Серафим…
Серафима Шестикрылого, намалеванного Гришкой Богомазом, я видала нынче в соборе. Вон он, летит надо мной. Тщусь понять — ведь Гришка, стервец, сам себя намалевал. Черные липкие пряди волос по щекам, по шее, по лицу. Глаза, как у дохлой тарашки, вытаращенные. Руки крючьями, воздетые к звездам, ноги тощие, навроде кочерег. А звезды под куполом — что твои маки. Красные. Кровавые. Есть и золотые. На синем поле. Краскою свежей пряно пахнет, ровно толченым перцем заморским. Гришка Богомаз на меня посягал. Правда, лишь глазами. Ручонки-то он попробуй сунь. Царские приспешники секирами мгновенно взмахнут. Не успеешь опомниться.
— Ну чо, чо вытянулась-то… — Шепот за спиной, горячий, упречливый. — Иди к купели… иди…
Поднимаю глаза. Священник, лысый, с белою курчавою бородой, похожей на свалявшуюся баранью шерсть, подымает руку с золотым крестом. Из толпы делает ко мне шаг боярин. В бороде, в усах. Глаза его горят, как глаза благородного зверя бабра, рисуемого на складнях и гербах. Он поднял руку, на руке, на бечеве, мотается крестильный крест. Священник берет крест из рук боярина, не сводящего глаз с меня, обряженной лишь в холщовую рубаху. Больно мал крестик-то. С ним теперь жить, с ним и умереть.
С ним не умрешь, дура. Теперь уже не умрешь.
— Крещается раба Божия Магдалина…
Батюшка жестко, пронзая меня двумя узкими стрелами глаз, поглядел.
— Лезь в купель! Кому говорю!
Я закидываю ногу за край медной кованой лохани. Лед воды обжигает мое нутро. Не могли согреть для княгини. Для дочери Царской. Разогреть в чугунных котлах на дворе, за сараями. Падаю в черное озеро. Вода расходится кругами. Рубаха пузырем встает вокруг меня. Погружаюсь по шею. Сижу, как в проруби. Иордань моя. Море мое Галилейское. Вот так и они тогда… То они, а то ты. Священник безжалостно берет меня крючливыми пальцами за загривок и окунает в купель с головой. Раз, другой, третий.
— Крещается… крещается!..
Широкая толпа крестится. Встает со скамьи и крестится Царь, за ним жена его, мачеха моя, за нею дети, чада и домочадцы, за ними бояре и служилые, за ними весь честной простой народ. Они крестятся со мною, во имя Божие и мое и за меня. Они молятся за меня. Я чувствую жар их дыханий. Тепло их живых, как зимородки под зипунами, бьющихся сердец. Я слышу, как шевелятся их мозолистые руки, переминавшие и зерно на току, и комья пахотной и кладбищенской земли. Вот они, родные, сведенные то морозом, то рабочим страдным зноем пальцы. Вот оно, троеперстие во имя Троицы Единосущной. Сложено земным, чахлым, бедным, нищим бутоном. Распустится в небесах звездой. И Гришка Богомаз звезду намалюет яйцом и позолотой на левкасе.