Обреченность
Шрифт:
Пока Муренцов курил, пришли довольные и радостные казаки. Принесли еще несколько подстреленных щук. Рыбы хватало на хорошую щербу, для всего взвода. Муренцов продекламировал.
Вода за холодные серые дни в октябре
На отмелях спала — прозрачная стала и чистая.
В песке обнаженном оттиснулась лапка лучистая:
Рыбалка сидела на утренней ранней заре.
— Ваши стихи,
— Нет Юра, к сожалению не мои. Я писал о другом.
И плакала земля когда ломали храмы,
когда кресты переплавляли на рубли
Когда врагов под стук сапог охраны
десятками стреляли у стены.
Но кто заплачет обо мне?
Когда судьба закончит счет,
и жизнь моя, под слово-пли!
У грязных стен замрет.
— Давно это было, когда был молод как ты. Не понравилось?
— Да нет, здорово, Сергей Сергеич. Хотя я стихи не признаю, — упрямо нагнув голову сказал Ганжа. — Стихи, поэзия, ананасы в шампанском это все для господ. А мы казаки, наше дело воевать.
— Точно, — согласился Муренцов. — Воинственные британцы это тоже признавали.
Если рекрут в восточные заслан края —
Он глуп, как дитя, он пьян, как свинья,
Он ждет, что застрелят его из ружья, —
Но становится годен солдатом служить,
Солдатом, солдатом, солдатом служить.
— Зачем вы так? — обиделся Ганжа. — Я не о том, что стихи не нужны. Просто их пишут слюнявые интеллигенты для таких же как они, барышень.
— Ты не прав, казак. Ты просто не читал настоящих поэтов. Стихи - это отражение души любого человека, в том числе и солдата. Вот послушай:
Та страна, что могла быть раем,
Стала логовищем огня,
Мы четвертый день наступаем,
Мы не ели четыре дня.
— А это ваши?
— Нет Юра, и это тоже не я… Друг мой, прапорщик Гумилев. Я его знал еще по той войне. — Светлый был человек, Николай.
— Казак?
Муренцов засмеялся.
— Нет, не казак. Просто русский офицер и еще поэт.
— Жаль, что не казак. Вам тоже писать надо, может быть и про нас напишите..
Муренцов вновь засмеялся.
— Слушаюсь! Есть написать книгу о нас и о нашем времени.
– Взглянул на часы. Посуровел- Ладно, хватит прохлаждаться. Пора возвращаться.
* * *
Стояла та особенная ночь, какая бывает только в предгорье. Солнце зашло за горы, висела какая-то густая, бархатная темнота. Сотня без конца вела разведку и участвовала в боевых операциях. Намаявшись за день, казаки спали, плотно обложившись дозорами, которые, выдвинувшись со всех сторон, чутко вслушивались в темноту. Недалеко, в долине горели костры, в свете пламени выделялись человеческие фигурки и тени щиплющих траву лошадей, отфыркивающих ночные запахи.
Воздух был резок и душен. Пахло разнотравьем, дымом костра, необъяснимым и щемящим чувством детства.
Казачата выпасают коней в ночном, понял Муренцов. Не спалось. Он накинул на плечи шинель и пошел в сторону костра.
В свете луны от его фигуры отражалась длинная тень, ложилась на обочину. В степи, на дороге, у реки — везде было пусто тихо.
Только лишь в бархатной июньской темени в поле у огня слышалось:
Поехал казак на чужбину далеку
На добром своем коне вороном,
Свою он краину навеки покинул...
Заливался мальчишеский тенорок и будил густую печаль в казачьих сердцах:
Ему не вернуться в отеческий дом.
Голос дрожал и ворошил самое потаенное, о чем думает казак:
Напрасно казачка его молодая
Все утро и вечер на север смотрит.
Все ждет она, поджидает — с далекого края
Когда же ее милый казак-душа прилетит.
Муренцов узнал голос Бориски, своего белорусского крестника, спасенного им от полицаев.
Казак, умирая, просил и молил
Насыпать курган ему большой в головах.
У костра сидела стайка подростков, казачат, вызвавшиеся в ночное. Хворостинами вытягивали из костра печеную картошку.
Поодаль от огня, покашливая от дыма, сидели взрослые казаки с карабинами, боевое охранение.
С ними сотенный Щербаков.
Увидев Муренцова кивнул ему головой, теснее придвинулся к остальным казакам.
— Присаживайся, Сергеич. Тоже не спится односум?
Муренцов покашливая от едкого дыма присел рядом. Языки пламени лизали хворост. Огонь разгораясь вспыхивал и жадно набрасывался на подброшенные сухие сучья. Пахло свежескошенной травой. Изредка слышалось ржание лошадей.
Как давно Муренцов сидел вот так, никуда не торопясь, глядя на костер, в котором потрескивали угольки? Когда было так спокойно?
Наверное в имении у батюшки летом 1914 года, перед самым началом Великой войны. Как же давно это было, целая вечность.
Сотенный сосредоточенно ломал ветки и подкидывал их в костер. Огонь желтыми трескучими искрами вскидывался к небу. В ночной темноте вспыхивали и гасли десятки разноцветных искр. Где-то вдалеке сердито ухала ночная птица.
— Мы вот тоже не спим. Спиваем со станишниками, да слезу горючую льем. хутора родные вспоминаем.
Казаки покуривая и зорко посматривая по сторонам рассказывали друг другу нехитрые повести своих жизней, а мальчишеский тенорок жаворонком летел над землей.
— Приехал к нам в станицу продовольственный комиссар. Черный как грач, может из армян, а может быть и евреев. Выбритый до синевы, в кожаной куртке. Ну и конечно же с маузером. А следом за ним трибунал. У тех разговор был короткий, не сдаешь зерно- расстрелять!