Очерки по русской семантике
Шрифт:
То, что Батыга Батыгович, как и любой другой носитель таутонимического именования, актуально выделяемый из вражеской толпы, еще и царь (или король), составляет другую сторону его личности, и потому он может получить еще одно именование – царь-царевич (Царь-Царевич) или король-королевич (Король-Королевич), где царевич и королевич – не титульные патронимы (как в случаях типа царевич Иван, королевич Елисей и под.), а патронимы в сдвинутом значении (функции) элемента усилительных таутонимических образований: «Много там сидит царей-царевичев, Много королей-королевичев…» [Былины 1916: 1, 17].
В этот ряд должны быть включены и такие общие для былины и волшебной сказки мифологические персонажи, как Ворон Воронович и Орел Орлович, которые принадлежат надземному царству и входят в круг древнейшей славянской космогонии [Иванов, Топоров 1965: 136–137]. Ср.: «Увидал Казарин цёрна ворона, Цёрна ворона да вороновиця» [Григорьев 1904: I, № 26]; «Да тем были стрелы дороги, Перены были пером сиза орла, Не того орла сиза орловича, Да который летае по святой Руси, Да тово де орла сиза орловича, Да который летае по синю морю» [Гильфердинг 1951: III, № 225]. Сюда же – позднейшие Сокол Соколович (например, в сказке «Иван – княженецкий сын», где он выступает вместе с Вороном Вороновичем и Орлом Орловичем [Сказки Карелии 1951: 24]) и Клёкот Клёкотович (в сказке «Про Арапулку» [Сказки Терек. 1970: 56]). В кругу этих надземных мифологических персонажей находятся также Гром (Громушко-батюшка в рассказе А. Левитова «Дворянка», 1862), [176] Гром Громович [Пеньковский 1949–1965]). Ветер-Вихорь (ср. в песне гребенских казаков: «Берегла мать сына от ветра, от вихоря» [Семенов 1914: 422]) или – с раздвоением – Ветер Ветрович (Ветры Ветровичи) и Вихорь Вих(о)ревич (Вихри Вих(о)ревичи). [177]
176
Ср «Во время грозы суеверные люди употребляют только слово громушка, слово гром в этих случаях находится под своеобразным запретом» [СРНГ 1972 7, 152]
177
Ср обычное для фольклорных текстов преобразование конструкций типа сорок князей-князевичей, сорок царей-царевичей в конструкции с повтором числительного (сорок князей, сорок князевичей и т. п.) и затем с союзным разделением (сорок князей и сорок князевичей), приводящим к раздвоению денотата Ср «И тут я раб божий помолюсь им и поклонюсь о, вы 70 буйных ветров и 70 вихоров и 70 ветрович и 70 вихорович, не ходите вы на святую Русь»[Ефименко 1879 139]
Однако, «Quod licet Jovi, non licet bovi», и то, что позволено безымянному автору фольклорных текстов, не позволено их публикаторам и исследователям, которые, встречая в тексте последовательности типа цари царевичи, короли королевичи и т. п., воспринимают их не как целостные образования, а как двучленные перечислительные ряды и осуществляют собственное, произвольное раздвоение стоящих за ними денотатов. То же имеет место и в отношении их дефисных вариантов (цари-царевичи, короли-королевичи). Так, цитируя приведенные выше строки «Много там сидит царей-царевичев, Много королей-королевичев» [Былины 1916: I, 17], Б. А. Рыбаков усматривает в них указание былины «на такую любопытную деталь, как наличие среди русского полона у Змея несколько неожиданных там иноземных королей, королевичей и королевских дочерей» [Рыбаков 1963: 70].
Образование именований такого типа от других основ (ср.: «Сорок князей, Всё княжевичей» [Марков 1901: № 19]; «Выходило тут сорок попов поповицов, Выходило сорок дьяков дьяковицов» [Григорьев 1904: 1, № 21] и т. п.) следует рассматривать как вторичное, как выход за рамки первоначальной традиции.
178
Ср. вторичное (так сказать, эндогамное) обоснование этого именования в одной из поздних былин, где Соловей объясняет Илье Муромцу: «Я сына-то вырощу за него дочь отдам, дочь-то вырощу, отдам за сына, чтобы соловейкин род не переводился»[Былины 1916: I, 145].
За пределами указанного мифологического круга таутонимы в текстах русской волшебной сказки и некоторых других жанров представлены лишь единично. Таковы, например, царь Агар Агарович [СТ: 1970: 169], царь-змей Аркий Аркиевич [Ончуков 1909: 582], царь Верзаул Верзаулович [СС 1973: 57], царь Салтан Салтанович [Ровинский 1881 I, 79], царь морской Токман Токманович [Зеленин 1914: 324], чудище Идол Идолович (Идол Идолыц) [Зеленин 1915: № 100] (ср. также в позднейшем варианте с так называемым полуотчеством – идол идолов [Майков 1869: 145]); богатыри Тарх Тар/а/хович [Записки 1906: 13], Полкан Полканович [СН 1948: 4], Вод Водович [Черепанова 1983: 22] и Вол Волович [Новиков 1974: 163], Волом Волотович [Буслаев 1861: 462], Рославней Рославневич [Ефименко 1877: 34–35] и некоторые другие. В параллель к таутонимическим именованиям Бабы-Яги можно указать еще такие таутонимы-персонификации, как Воспа Восповна (ср. в заклинании, записанном на Енисее в 1897 г.: «Воспа Восповна, пожалуйте к нам, будем пряником кормить и вином поить» [СРНГ 1970: 5, 139]; ср. еще: Воспа Воспиновна [Черепанова 1983: 43] и Икота Икотишна (ср.: «Ты скажи-ка ей: Икота-Икотишна, сударыня-матушка, оставь меня!..» [Пеньковский 1960]).
Все эти персонажи «чужого» мира развенчиваются фольклорными текстами как «смешные страшилища», и их высокие именования с «вичем» должны рассматриваться как одно из наиболее ярких средств фольклорного гротеска. [179] Ср. показательное превращение исторического Малюты Скуратова в «Скорлютку вора Скорлатого сына» [Григорьев 1904: I, № 115] или именование оставившей по себе недобрую память Марины Мнишек Маринкой Юрьюрьевной – с уникальным переносом таутонимического именования отца [180] в отчество дочери: «И восхотел вор Гришка, он женитися / Не в своей земле, а Сердопольскою / У тово ли пана у Юрью – пана Сердопольского / На ево доцери Маринке Юрьюрьевне»; «А он вор Гришка во мыльнюю / С той ли Маринкой Юрьюрьевной» [СПБК 1916: 312, 313]. Ср. в этом плане совершенно поразительное низложение княгини Апраксы, жены князя Владимира Красного солнышка (по былинной генеалогии – дочери князя Семена Ля(и)ховинского и, следовательно, – Семеновны!) в таутонимическую Апраксу Апраксовну – в тот момент, когда она, как «сука-волочайка», изменно сближается с Тугарином Змиевичем, запустившим ей свою лапу «ниже пупа, околчерева» [Данилов 1938: № 49]. Ср. также обнажение этого приема в случае дискредитирующего переименования наследственно похотливого Хотена Ивановича: «Уж ты гой еси, Хотенко ты Хотенович, сын Иванович! / У тебя отца-то звали Блудою, / А тебя мы станем звать дак Пустоломою…» [Григорьев 1904: I, 613].
179
Принцип «смешное не страшно» последовательно проводится и в других видах народного искусства. Так, по наблюдению Ф. И. Буслаева терратологический орнамент в книжных миниатюрах и инициалах носил в значительной степени гротескный характер. В нем «всякая естественная форма принимает вид чудовища, которое, однако, рассчитано не на то, чтобы пугать воображение, а на то, чтобы затейливостью группы производить игривое впечатление» [Буслаев 1930: III, 10]. См. об этом также в работе [Стасов 1884: 22].
180
Ср.: «Он <Гришка> и брал себе невесту не у нас в Москве, Он брал невесту в проклятой Литве / Что у славного у пана Юрья Юрьевича / Распрекрасную Маринку дочь Юрьевну» [ПСЯ 1958: 260].
Очевидно, что в таутонимических именованиях персонажей «чужого» мира русской былины, волшебной сказки и некоторых других жанров на передний план выдвинута именно персонифицирующая и мифологизующая функция, тогда как выражение собственно патронимических отношений либо затенено и отодвинуто на второй план [181] (но может быть актуализовано в соответствующих текстовых условиях [182] ) либо вообще погашено. При этом внешняя парадигматическая связь патронимического компонента с производящим именем, которое может быть интерпретировано как имя отца (resp. матери), выключается, уступая место выдвигающейся на передний план внутренней, синтагматической связи с именем в составе первого компонента, вследствие чего все образование работает как форма усилительного повтора с экспрессивным осложнением основной персонифицирующей функции. [183] Вот яркий пример, свидетельствующий об автоматизме действия этого механизма. Проговорив (пропев) цитируемые ниже строки былины (“Как приехал-то к тебе ведь нелюбимой гость, / Молодой-то жоны да старой-прежной друг, / Старой-прежной друг…»), сказительница А. М. Крюкова остановилась, задумалась и призналась: «Не помню – Светополк ли Светополковиць, Еруславь ли Еруславьевиць, но только не Пересмяка.…» [Марков 1901: 128]. Имя «старого – прежнего друга» она забыла, но таутонимическая модель его именования надежно сохранилась в ее памяти. [184]
181
Не случайно поэтому, что патронимическое имя в составе таких именований в фольклорных текстах почти никогда не сопровождается ключевым показателем сын, как это характерно для гетеронимических именований персонажей «своего» мира. Ср.: Илья Муромец Иванович // сын Иванович; Василий Казимирович // Василий Казимиров сын; Алешенька Попович // Поповский сын и т. п. Но Калин Калинович или Калин царь Калинович, а не Калин сын Калинович; Ворон Воронович, а не Ворон сын Воронович и т. п. Единичные исключения («Везвяк сын Везвякович» [Гильфердинг 1951: III, 294]), как всегда, лишь подтверждают общее правило. Более того, они могут рассматриваться в ряду свидетельств порчи первичного текста или его позднего происхождения. Ср. строки из явно вторичной «Гистории о киевском богатыре Михаиле сыне Даниловиче двенадцати лет» «идет из болшия орды царь Бахмет сын Тавруевич, а с ним идут богатыри три брата Братовича» [ЪЗП 1960 140]
182
Ср сказки, в которых действуют Яга Ягишна и две ее сестры Яги Ягишны, или Ягишны, ее дочери [Новиков 1974 166] Ср также сказку «Мороз и его сын Морозко»[РФО 1951 122]
183
Лишь в единичных случаях персонифицирующая функция парализуется, и таутоним превращается в ярко экспрессивное усилительное оценочно-характеризующее образование Ср «Вот кака беда пришла! Прямо сказать – беда-бедовна!> [Пеньковский 1960] Ср также свидетельствуемые различными источниками апеллятивные повторы беда-бедуха, беда ведущая, беда бедистая ‘сущая беда’) Ср.: аналогичное образование в литературном отражении «– Вот какая канитель! – говорю я и жду ее слов – Канитель, канитель, канителевна – Это уже онаю Я вслушиваюсью Тон важеню Оттенки голоса…» (О.
184
Обнаруживающий себя здесь механизм припоминания забытого имени былинного персонажа при сохранении в памяти модели образования именования, в которое оно входит, действует и в ситуации творческого выбора имени героя вновь создаваемого художественного текста. Как писал В. В. Набоков, рассказывая о поисках имени для героя «Лолиты», которого после долгих колебаний он назвал Гумберт Гумберт. «Я закамуфлировал то, что могло бы уязвить кого-либо из живых И сам я перебрал немало псевдонимов <sic!>, пока не придумал особенно подходящего мне В моих записях есть и “Отто Отто”, и “Месмер Месмер”, и “Герман Герман” но почему-то мне кажется, что мною выбранное имя всего лучше выражает требуемую гнусность» Интуитивное предпочтение, оказанное Набоковым имени Гумберт с его начальным заднеязычным [г], огубленным [у], комплексным губным [мг], конечным глухим [т] и оглушенным предшествующим [р] вполне подтверждается объективными закономерностями русской фонетической семантики. Это имя, действительно, наилучшим образом выражает «требуемую гнусность» Но «гнусность» имени, которую осознает и о которой говорит Набоков, подкрепляется и многократно усиливается «гнусностью» целостной модели, по которой строится включающее это имя именование, как и все другие опробованные и отвергнутые им варианты, о чем Набоков не только не говорит, но и, по-видимому, не догадывается Но ведь это та же самая, рассмотренная нами выше, таутонимическая модель именования «смешных страшилищ» русского былевого эпоса во главе с Батыгой Батыговичем – модель, всплывшая в сознании Набокова из глубин его русской культурной и языковой памяти, но только освобожденная от специфически русского словообразовательного – ович-элемента. Если бы «Лолиту» переводили на русский язык по переводческим нормам конца XVIII в. – со «склонением на русские нравы», то набоковский Гумберт Гумберт превратился бы в Гумберта Гумбертовича. Здесь можно было предполагать и воздействие сходной европейской антропонимической модели, представленной образованиями типа итальянского Ринальдо Риналъдини, но они не обладали семантикой русских таутонимов.
Именно так, в двух указанных режимах (с пульсирующим переключением от одного к другому) функционируют многочисленные животные и предметные таутонимы в низших фольклорных жанрах и – с переносом – в соответствующих жанрах литературы, ориентированных на фольклорные образцы. Таковы, например, Ерш Ершович и Рак Ракович [БС 1951:II, 663]; Кит Китовин («Ай да Кит Китовин! Славно! / Долг свой выплатил исправно!..» – П. П. Ершов. Конек-горбунок) и Налим Налимыч (ср. с метатезой – Налим Малиныч – в одноименной сказке С. Писахова [Писахов 1959: 35]); Козел Козлович и Конь Коневич (в инсценировке сказки «Кошкин дом» по Центральному телевидению 17 февр. 1980 г.); Кот Котович [РФЛ 1972: 391] и Комар Комарович (в одноименной сказке Мамина-Сибиряка), Волк Волкович и Лис Лисович (в сказке В. Махонина «Лис Лисович и зайцы») и т. п. Ср. также шутливые именования таких персонажей детской литературы, как дятел Тук Тукыч (В.Архангельский. Тук Тукыч. М., 1976), скворец Чир Чирыч (Г. Скребицкий. Друзья моего детства. М., 1976), поросенок Хрум Хрумыч (в одноименном рассказе М. Колосова), будильник Кап Капыч (В. Цыбин. Кап Капыч // Наш современник. 1972. № 6) и т. п.
Ср. также выступающие в качестве антропонимических масок (см. об этом [Пеньковский 1983], а также в наст. изд с. 395–406) шутливо-мистифицирующие именования животных и предметов типа Котонайло Котонайлович (Котофей Котофеевич), Петушайло Петушайлович, Лаптеван Лаптеванович (лапоть) и т. п. Ср. в загадке: «В Печерском, в Горшенском, под Крышенским сидит Курлип Курлипович (жареный петух)» [Садовников 1959: 83]. То же в сказке: «– А что, милый человек, всюду ты бывал, все видел, скажи-ка мне: ныне в Черепенском под Сковородным здравствует ли Курухан Куруханович? – Давно уж нет, хозяйка. – Да где же теперь Курухан Куруханович? – В село Торбу переехал. – А не слыхал ли ты, милый человек, кто на его месте живет? – Как не слыхать, слыхал – Липан Липанович…» [РФО 1951: 100]. Ср. варианты: Курухан Куруханович – Плетухан Плетуханович [ПСЯ 1958: 57]; Гаган Гаганыч – Поршень Поршенский [РСС 1955: 227] и т. п., которые принадлежат пародии и фарсу, как вывернутым наизнанку формам мифа и волшебной сказки.
Очевидно, что таутонимические именования в художественном тексте существуют и используются не сами по себе, не изолированно, а на фоне гетеронимических именований в том же тексте, с одной стороны, и естественных именований обоих типов, с другой. Этим создается необходимое для обретения художественного эффекта пульсирующее напряжение восприятия слушателя (читателя) между полюсами естественного и вымышленного, мифологического и логического. Отсюда прием намеренного столкновения таких полюсных именований, широко используемый в различных фольклорных жанрах: а) в былине: «– Иди, – говорит она Ивану-царевичу, – к еге егишне, Луке Лукишне.…» [185] [Азадовский 1936: 138]; б) в загадке: «Дрен Дренович, Иван Иванович, Сквозь землю прошел, На голове огонь пронес» (маков цвет – [Садовников 1959: 42]); в) в детских песнях и считалках: «Вот идет Еж Ежович, Петр Петрович» [РФТ 1954: 25]: «Ти-та-ту, ти-та-та. Вышла кошка за кота, За Кота Котовича, За Петра Петровича» [РФЛ 1972: 391] и др. под. [186]
185
Ср.: Лука, Лукавый, Луканъка ‘черт, нечистая сила’. Ср. более поздний и вторичный вариант с гетеронимическим соответствием: «Яга Ягинишна, Авдотья Кузьминишна» [Зттин 1914: 9].
186
Ср. перенесение этого фольклорного приема в жизнь в стихотворном послании отставного кригс-комиссара И. Лузина Павлу I: «Уму Умовичу / Павлу Петровичу! / Твой кригс-комиссар, / Лузин Иван / Бьет в барабан – / Трам-там-там! / Не по правилам фортификации, / Ниже по ситуации, / Но по Божеской власти / Петербург разделен на части / <…> / Сие доносит тебе Лузин, / Яко муж неискусен, / Истощая ума своего крошки, / Просит от щедрот твоих трошки» (В П Степанов. Из времен императора Павла Петровича //Русский архив. 1873. Кн.1. Вып. 4. С. 645).
Отсюда, из устной художественно-поэтической традиции, из былины, песни, сказки, считалки, загадки таутонимические именования приходят в разговорную речь и получают там широкое распространение. Ср.: «Блиноеду барину, прекрасной Василисе и любезнейшему Котафею Котафеичу нижайший поклон» (А. Чехов – М. В. Киселевой, 17 февр. 1889 г.). Ср. также в литературных отражениях: «– Кажется, метель по всей магистрали. Мой котофей-котофеич не зря нос под хвостом держал…» (А. Безуглов. Ю. Кларов. Покушение, XXIII); «В июне по-мартовски голосили коты-котовичи: затыкай уши ватой» (О. Смирнов. Скорый до Баку); «Сколько, бывало, нареканий услышишь от рыбаков в адрес ерша-ершовича. Порыбачить спокойно не дает» (С. Николаев. Где же ерш? // «Призыв». 16 июня 1973 г.); «…потом минут десять мы ползали по колючему малиннику… в надежде, что наткнемся на Ежа Ежовича» (Ф. Абрамов. Из рассказов Олены Даниловны) и др. под. [187] Свидетельствуемый этими примерами разнобой в написаниях таких именований говорит об отсутствии для них хотя бы стихийной – некодифицированной – нормы и, следовательно, об устном источнике их цитации.
187
Как вторичное явление должно быть отмечено использование таутонимических именований такого рода в переносном значении применительно к лицам, что естественно парализует их персонифицирующую функцию и, как и в случаях, рассмотренных выше, превращает их в оценочно характеризующие именования: Ерш Ершович – > ерш-ершович ‘задира’ («– Дети мои, – сказал мягко отец Михаил, – вы, я вижу, друг с другом никогда не договоритесь. Ты помолчи, ерш ершович, а вы, Любовь Александровна, будьте добры, пройдите в столовую…» – А. Куприн. Юнкера. I, 1); Кот Котович – > кот-котович ‘ бабник’ («– Тебе только бы за бабами ухлестывать, кот-котович несчастный… – В. Ситников. Приехали). Точно также Волк Волкович – > волк-волкович ‘злой и жестокий человек’, Еж Ежович – > еж-ежович ‘колючий человек’, Конь-Коневич – > конь-коневич ‘ломовая лошадь’ (о человеке) и т. п. Отсюда многочисленные (по материалам картотеки автора их более 50), все шире распространяющиеся и получающие (с конца XIX в.) все более широкое отражение в литературе разговорные усилительные образования типа актер-актерыч ‘бездарный актер’, брехун-брехунович, грамотей-грамотеевич ‘невежда’, порох-порохович ‘вспыльчивый человек’, лентяй-лентяевич, сухаръ-сухаревич, трус-тру-сыч, чудак-чудакович и т. п.
Таким образом, необходимо разграничивать (в частности, и средствами орфографии) животные (Кот Котович), предметные (Колос Колосович – в названии сборника стихов В. Семакина. М., СП, 1979; Селигер Селигерович – в одноименном рассказе А. Приставкина) и понятийные (Компромисс Компромиссович – в одноименном стихотворении Е. Евтушенко) таутонимы-персонификации, с одной стороны, и таутонимы – усилительные оценочно-характеризующие повторы, с другой. Ср. тонкую игру на совмещении этих двух смыслов в пьесе А. Н. Островского «Иван царевич»: «[Карга] Здравствуй, Кащей… как по батюшке, позволь тебя спросить? [Кащей] Мой отец был такой же Кащей, как и я [Карга] Так вот что, Кащей Кащеич…» (д. 1, к. 4, я. 5). Комический эффект создается здесь тем, что и конструкция, и имя балансируют между onoma и apellativa, склоняясь ко второму через «такой же… как я». Ср.: «мой отец был тоже Василий» и «мой отец был такой же лентяй».
За этими фактами стоит, однако, нечто большее, чем фольклорная традиция использования нескольких ставших общенародными таутонимических именований. За ними стоит национальная традиция персонифицирующего именования животных как частного вида персонифицирующего именования, являющегося одним из важных элементов русской национальной культуры. Здесь следует различать две типичных жизненных ситуации.
Одна характеризуется тем, что животное сразу получает двухкомпонентное именование тауто– или гетеронимического типа. Так, собаки в доме А. С. Суворина были названы именами персонажей «Каштанки» – гуся Ивана Ивановича и кота Федора Тимофеевича (Вопросы литературы, 1977. № 2. С. 186), причем последнее является воспроизведением имени кота, жившего в доме Чеховых (Вопросы литературы, 1980. № 1. С. 139). Так, гусь, подаренный В. А. Гиляровским В. М. Лаврову, был назван в честь дарителя Василием Алексеевичем (В. А. Гиляровский. Москва газетная), а попугай Иван Демьянович (А. Чехов. Драма на охоте) получил это имя по сходству его носа с носом деревенского лавочника Ивана Демьяновича. Во всех таких случаях имеет место «перенесение готового именования», аналогичное известному в антропонимической практике «наречению имени в чью-либо честь». Внешний наблюдатель, от которого скрыты мотивы выбора именования, может воспринять общую картину как проявление неограниченной свободы выбора патронимического компонента, тогда как с позиции нарекающих этот компонент в каждом данном случае жестко предопределен избранным целым.