Однажды в Голливуде
Шрифт:
— Ну... Сэм... это та еще сцена, — посмеивается
Рик.
— Я знаю.
— И кто из них я, горилла или медведь?
— А у кого член больше?
— Ну, — размышляет Далтон, — пожалуй, что у гориллы.
— Ты когда-нибудь видел полностью эрегированный член медведя-кадьяка? — с вызовом спрашивает Уонамейкер.
— Боюсь, что нет, — признается Далтон.
— Тогда не торопись с выводами. — Далее Уонамейкер наставляет: — Когда вы вдвоем будете в кадре, я хочу, чтоб ты провоцировал его. Как думаешь, справишься?
— В каком смысле «провоцировал»?
— Провоцировал, —
Уонамейкер взглядом находит в отражении Соню, сидящую в кресле с «Честерфилдом». Не поворачивается к ней, говорит с отражением:
— Соня, во-первых, я хочу, чтобы у Калеба были усы. Большие, длинные, висячие, как у Сапаты.
«Ну зашибись», — думает Рик. Он ненавидит искусственные бороды и усы. Это как играть с гусеницей, приклеенной к губе, или с бобром — ко всему лицу. Не говоря уже о гримировальном лаке, при помощи которого все это добро лепят на морду.
На словах про «усы Сапаты» режиссер разражается хохотом и говорит Рику:
— И уж поверь мне, когда Стейси увидит чертовы усы, он позеленеет от зависти! Мы оба хотели, чтобы у Джонни Лансера были усы, — объясняет режиссер. — Я сообщил продюсерам, что нам нужна растительность на лице, чтобы осовременить жанр. Ну, как делают итальянцы в Европе.
Рик морщится. Но Уонамейкер слишком увлечен собственным рассказом и не замечает реакции актера.
— Ну, CBS сказали, что, мол, перебьетесь. Так приспичило кому-то приклеить усы — приклейте злодею. И этот злодей — ты, Рик, — скалясь, говорит Сэм.
Рик не фанат фальшивых усов, но при таком раскладе — усы хотел главный актер, а их отдали ему? Совсем другой разговор.
— Значит, Стейси хотел усы? — уточняет он.
— Да.
— А он не расстроится?
— Шутишь? Да он озвереет на хер! Но он знает: так решили продюсеры. Так что вся эта возня лишь добавит подтекста в противостояние между вами. Ребекка, детка, — говорит он, обернувшись к художнице по костюмам, — я хочу, чтобы персонаж Рика, Калеб, выглядел другим. Я не хочу, чтобы его одевали, как одевают звезд «Бонанцы» или «Большой долины» последние десять лет. Хочу, чтобы костюм отражал дух времени — никаких анахронизмов. Но что общего между 1969-м и 1889-м? Хочу такой костюм, в котором он прямо сегодня мог бы зайти в «Лондон Фог» [26] и выглядеть как самый модный парень на деревне.
26
Популярный в 1960-е ночной клуб на Сансет- стрип. — Прим. ред.
Явно разбирающаяся в контркультуре художница по костюмам говорит режиссеру то, что он хочет услышать:
— У нас есть пиджак Кастера, с бахромой во весь рукав. Он желтоватый, но выкрашу его в темно-коричневый — и хоть сегодня в нем на Сансет.
Именно это и нужно Уонамейкеру. Он гладит ее по щеке пальцем.
— Ты ж моя хорошая.
Ребекка улыбается, и тут Рик понимает: Сэм и Ребекка явно трахаются.
Уонамейкер оборачивается к Рику.
— Теперь про прическу, Рик.
— А что с ней не так? — словно бы защищаясь, спрашивает Рик.
— Поколение набриолиненных друзей уже мертво, — объясняет Сэм, — это очень по-эйзенхауэровски. Хочу, чтобы у Калеба была другая прическа.
— И какая — другая?
— Что-нибудь такое хиппарское.
«Хочешь, чтобы я выглядел как сраный хиппи?» — думает Рик.
— Хочешь, чтобы я выглядел как сраный хиппи? — не скрывая скепсиса, спрашивает Рик.
— Не думай о хиппи, — поясняет Сэм, — думай об «Ангелах Ада».
Сэм снова находит глаза Сони в зеркале.
— Надень на него индийский парик, тот патлатый, и подрежь, чтоб как у хиппаря, — и, быстро повернувшись к Рику, успокаивает: — Но очень пугающего хиппаря.
— Сэм... э-э... Сэм? — Рик прерывает творческий полет мысли режиссера.
Тот разворачивается к актеру — он весь внимание.
— Да, Рик?
Стараясь не показаться капризным мудаком, Рик замедляет напор Сэма практическим вопросом:
— Слушай... э-э... э-э... Сэм, если на моем лице будет столько фальшивой... э-э... э-э, — он подбирает верное слово, — волосни, никто меня не узнает.
Сэм Уонамейкер выдерживает небольшую паузу и затем отвечает:
— Что ж, мальчик мой, это и есть актерская игра.
Глава десятая
Несчастный случай
Выстрелив в жену гарпуном, Клифф сразу понял, что это была плохая идея.
Гарпун вонзился чуть ниже пупка и рассек ее надвое, и обе половины с брызгами грохнулись на палубу. Клифф презирал ее много лет, но, увидев рассеченное надвое тело, две лежащие на палубе половины, он ощутил, как годы неприязни и презрения испарились в долю секунды. Он кинулся к ней и обнял, пытаясь вновь соединить верхнюю часть туловища с нижней, исступленно и от всего сердца повторяя слова сожаления и раскаяния.
Так он ее держал и не давал умереть на протяжении семи часов. Не рисковал оставлять ее ни на минуту, чтобы вызвать береговую охрану, из страха, что она распадется. Поэтому на протяжении семи часов крепко ее сжимал, и успокаивал, и не давал умереть. Если бы не тот факт, что стрелял-то он сам, такую самоотверженность можно было бы счесть героической.
На забрызганной кровью палубе лодки, которую он назвал в честь жены («Яхта Билли»), в лезущих из Билли Бут кишках, крови и органах он и она семь часов проговорили на краю смерти о том, о чем не могли говорить при жизни. Он не давал ей умолкнуть, чтобы она не зацикливалась на тяжести ситуации.
О чем они говорили? Об истории своей любви.
За эти семь часов они вспомнили всю совместную жизнь.
Когда катер береговой охраны наконец прибыл — где-то на шестом часу их беседы, — муж и жена уже не общались, а сюсюкались, как безнадежно влюбленные четырнадцатилетние подростки в летнем лагере. Оба пытались переиграть друг друга, вспоминая мельчайшие детали своей первой встречи и первого свидания. Пока лодка береговой охраны буксировала яхту в порт, Клифф продолжал держать две половины Билли вместе. На протяжении всего пути убеждая ее, что все будет хорошо.