Она уходит по-английски
Шрифт:
– Никто ни с кем не договаривался ни о чем. Иди, отдыхай.
Сняв пальто и повесив его на единственно свободный крючок, я прошел в зал. Здесь многое осталось так же, как было при жизни бабушки Степана: желтые обои в цветочек, местами отвалившиеся от стен, местами покрывшиеся бурыми маслянистыми пятнами, стол, сервант, как помню, югославский, мешковатого вида коричневые шторы, два зеленых велюровых кресла на деревянных ножках и такой же диван. И все же зал больше не был тем уютным местом, которое отложилось у меня в памяти.
– Надо бы прибраться, -
– Уж извини за бардак.
– Ты кому квартиру сдаешь? Что за свинарник, Степ? Им что сложно бутылки выносить за собой? Ты чего их распустил так? Тебе самому не противно так жить?
– Да ладно, не нуди, - ответил он, уходя назад по коридору.
– Ты еще будешь тут учить, как мне жить...
– Они тебе хоть платят за проживание?
– Попробовали бы они не заплатить, - отозвался он с кухни.
На стене, от входа, висела знакомая фотография в рамочке. Я подошел к ней: Степан слева, Андрей справа, Иван Просолов, Марат Таштеев, Колька Иванов, Никита Шпаковский, а в центре - бабушка Степана - Клавдия Натановна. День рождения, кажется, отмечали Степана. Сколько же лет прошло? Пять, шесть, семь? А как будто только вчера.
Мы ее очень любили. Все знали, что можно спокойно пошуметь, поиграть на гитарах, попить пива с вяленой рыбой. Она была хлебосольным человеком, и мы голодными никогда не уходили от Степана. Это был наш своеобразный сквот, как сейчас модно говорить. Бабушка появлялась нам на глаза только тогда, когда это было нужно, а все остальное время тихонько вязала на кухне или сидела у соседки.
Я скинул с дивана чье-то грязное тряпье, несколько пустых мятых пачек от сигарет, переложил стопку журналов, кое-как открыл форточку, чтобы впустить свежего воздуха и разогнать этот застоявшийся смрад.
Снял брюки, черный свитер и, оставшись в рубашке, лёг на диван (укрыться было нечем). Повернулся головой к стене, и, свернувшись калачиком, сразу заснул:
"Вихрь вместе с корнями выворачивал из глинистой земли высохшие деревья. Люди шли, закрываясь руками от палящего багрового солнца, песка и пыли. Шли они семьями, и дети своими тощими ручонками держались за родителей из последних сил. Все, молча, продолжали идти вперед. Я тоже, постоянно спотыкаясь о камни и булыжники, брел, пристроившись за спиной пожилого человека, который вел за руку сына, чуть старше меня, каждый шаг которого приносил ему нечеловеческие страдания.
Со спины можно было бы подумать, что парень танцует дабстеб. Вдруг налетел страшной силы порыв ветра и унес одинокую женщину, шедшую недалеко от нас. Потом следом оторвал от земли пару без детей, слева от нас. Только и слышно было, как они протяжно закричали. Другие продолжали идти, пытаясь как-то противостоять ветру, который был насмешлив. Он словно хохотал, напирая своим весом и ударяя исподтишка.
Я обратился к пожилому человеку, что брел рядом с сыном:
– Извините, а вы не скажете, почему ветер уносит с собой только тех, кто без детей?
– закрываясь рукой от песчаного вихря, спросил я.
– Дети - это единственные якоря, способные удерживать нас на этой грешной земле так долго, насколько это вообще возможно, - ответил он почти шепотом.
– Вот как...
– срываясь на хрип, сказал я.
– А что же делать тем, у кого их нет? Несправедливо как-то.
– Дорога не всегда была такая, сынок, вначале пути тихо и безмятежно было. Дорога ровная и прямая шла, лишь потом, постепенно, она начала вилять, то вниз спуск, то вверх подъем, с годами путь все трудней и трудней. Так что есть время и детей завести. Было бы желание. Не обязательно ведь заводить своих. Много сирот. Но без них дальше никак, пропадешь.
Тут я почувствовал теплую и нежную руку в своей ладони, подумал, что это Катькина рука, но, повернув голову, увидел, что это было какое-то существо, лишь отдаленно напоминавшее мою жену. Лицо не выражало ни единой эмоции, как кукла из пластмассы. Я хотел что-то ей сказать, но тут вихрь сбил и меня с ног, а похожее на Катю существо унесло потоком воздуха. Песок забил мне глаза, проник через рот в гортань, в нос и уши, меня понесло по земле, словно привязанного ногами к колеснице, провинившегося раба".
– Вставай, Макс!
– теребя меня за плечо, вскрикнул Степан.
– Хватит дрыхнуть.
Голова раскалывалась от зудящей боли, было тяжело дышать. Каждый вздох отдавался каким-то бульканьем и хрипом в легких.
– Сколько времени?
– вытирая ладонью, пот со лба, спросил я.
– Почти десять.
Было заметно, что Степан уже немного принял на грудь.
– Чего десять?
– Вечера, конечно. Чего же еще.
– Ну и ну, - сказал я.
– Мне можно остаться?
– Оставайся, я же уже говорил.
– Слушай, я душ приму?
– Да, без проблем. По коридору и налево, щеколды нет. Смой там только, а то гости белье стирали свое.
– У тебя сколько человек квартиру-то снимает?
– спросил я, все никак не придя в себя.
– Не знаю точно. Семья из Душанбе.
– Ты бы завязывал пить, да разобрался, что к чему, а то останешься без квартиры когда-нибудь, - проговорил я сквозь кашель.
– Может тебе лучше домой поехать, а?
– зевая, спросил Степан.
– Раз не нравится у меня. Тебя сюда никто не звал. Сам пришел.
– Да ладно, ладно, не ворчи. Я так... Пойду, душ приму.
Ванна была похожа на общественную сушильню. Пришлось попотеть, чтобы стало возможным помыться. Судя по шуму в коридоре, в квартире прибыло.
Выйдя из ванной, на ходу вытирая голову махровым полотенцем, я прошел на кухню и не поверил своим глазам. На шатающейся табуретке сидел розовощекий маленький мальчик, разглядывая банку с говяжьей тушенкой. Его ангельские глаза были открыты, но полны чем-то большим, чем просто любопытство. Он посмотрел на меня, улыбнулся и поставил банку обратно на стол, где лежал черный хлеб и увесистый пучок свежего зеленого лука.