Осенние дали
Шрифт:
Весело переговариваясь, Стеблов с Ульяшей Прядковой отправились в хуторской Совет. Ипат ревниво проследил, как они шли за плетнем, свернули в проулок. Он с сердцем дернул солового жеребчика за недоуздок и медленно стал водить его по двору, обходя сугробы.
До позднего вечера Ипат убирал конюшню, чистил фонарь, мешал резку лошадям. Когда собрался домой, над посиневшей крышей сарая выступили редкие звезды, словно пробежавшая девка растеряла янтарные бусы. Идти домой ему было недалеко, в нижний конец хутора, к степной речке, изобиловавшей глубокими, сомиными омутами. Но Ипат сделал крюк и свернул к площади, где нахохлилась молчаливая церковь со снятыми куполами.
За вербами блеснули освещенные окна бывшего атаманского пятистенка, ошелеванного голубыми планками; теперь над резным, разваливающимся крыльцом
В Совете хлопнула сенная дверь, кто-то вышел на дворовое крыльцо. Ипат пригнулся, торопливо отскочил от окна, перелез через разломанный частокол палисада; щеки его пылали, ему было неловко, что подглядывал. Крупно шагая вдоль плетней, мимо голых, словно безжизненных, садов, Ипат думал, справедливы ли слухи, будто Уля Прядкова напропалую гуляет с командированными. Приезжал ли кто к ним в Голые Бугры из крайсоюза или по контрактации скота — все ночевали в отобранном кулацком доме, где вместе со сторожихой квартировала и Уля. В прошлом, 1936 году, в уборочную, там больше недели жил Стеблов, прикрепленный к Голым Буграм. А где же ему, Ипату, молодому колхозному конюху, соперничать с председателем всего районного исполкома? Эх, в старину, как говаривал батя, брал казак в таких случаях ружье или шашку и узелок полюбовный развязывал кровью.
Отец наводил бруском топор, когда Ипат вошел в курень. Лысая со лба, наклоненная голова отца блестела в свете восьмилинейной керосиновой лампы, на усы, на окладистую, в седине бороду падала тень. Ворот гимнастерки у Евдокима Семеныча был расстегнут, из него выглядывала волосатая грудь. Возле жарко натопленной русской печи шевелился ягненок; на лежанке сушились шерстяные чулки. На голом, чисто выскобленном столе желтела глиняная плошка; пахло тыквенными семечками: наверно, младшая сестра накалила. В полутемном углу перед закопченной иконой тлела синяя лампадка.
— Иде был? — грубо спросил Евдоким Семеныч, не поднимая головы, скосив на сына глаза. — Опять небось шатался по собраниям?
Отец сегодня был особенно сердитый; Ипат промолчал. Он разделся, повесил на гвоздь полушубок, теплый шарф; взяв мраморно-серый обмылок, похожий на речной камень-голыш, стал над лоханью мыть руки, стараясь меньше брызгать.
— Я в твои годы с девками на посиделках гулял, — продолжал Евдоким Семеныч, ловко орудуя бруском по лезвию, — а тебе ораторы с района свет застят. Все прилабуниваешься до Ульки Прядковой?
Ипат, потянувшийся за суровым полотенцем, испуганно вздрогнул: откуда отец узнал про его отношение к бобылке?
— Сыскал рогожки, что обтирают ножки. Вон Стеблов снова ноне завернул на хутор до этой холявы. Тоже, постановили нам ее за начальство: секлетарь Со-ве-ета! Давно ль батрачила, из хозяйских рук смотрела?
Ответить отцу Ипат не посмел: крут был старик нравом, прекословия не терпел. Он в гроб побоями вогнал жену, отвадил зятя от дома. В семье Кудимовых жили по старинке: всякий раз, собираясь в избу-читальню на привезенную кинокартину, Ипат спрашивал дозволения у отца; сестра без ежедневного наказа не знала, что стряпать на завтра. Они с Ипатом работали в колхозе, получали трудодни, но без разрешения не смели и рубля на себя истратить. Евдоким Семеныч был богомолен и, перед тем как сесть за стол, заставлял сына и дочь креститься на икону. Кончили они только четырехклассную школу, запрещал им отец вступать и в пионерский отряд, и в комсомол.
Стараясь не греметь железной заслонкой, Ипат достал из печи томленую картошку, отрезал ломоть, от пшеничного каравая, сел к столу ужинать.
— Обожди, — коротко сказал отец.
Положив на лавку наточенный топор, брусок, он достал из поставца заранее приготовленную деревянную
— Выпей.
— С чего это вы, батя? — удивленно спросил Ипат. Бережливый до скупости отец сам не пил вина и сына не баловал. — Неохота мне чего-то.
— Коль даю, стало быть, пей. Идти придется.
— Куды?
— На кудыкины горы. Вот придем, сам увидишь — куды.
Водка обожгла Ипату горло, он как-то горестно, пугливо сморщился, торопливо потянул в рот перезрелый, мокрый от рассола помидор, готовый вот-вот брызнуть соком. Потом долго жевал томленый картофель, захватывая его деревянной ложкой из чугунка.
Отец обтер наточенный топор куском овчины, сунул за ременный пояс, стал натягивать шуршащий полушубок. Слегка захмелевший Ипат, чувствуя в желудке тяжесть, сонливо поводя веками, покорно вылез из-за стола, тоже оделся. Перед тем как покинуть курень, Евдоким Семеныч надолго задержался в темных сенях, чем-то гремел, жег серники [3] , а когда вышел во двор на смутно белеющий снег, полушубок с левого бока оттопыривался, и он поддерживал его рукой.
3
Серники — спички.
— Осторожней сапогами грюпай, — сердито сказал Евдоким Семеныч, перелезая со двора через плетневый лаз в глухой проулок.
Огородами, пустырем они молча вышли на шлях. Тянул ветерок. Низко над головой густыми неясными роями светились звезды, и лишь на юго-западе их не было ни одной, небо там казалось еще чернее, непроницаемее: значит, наплывала туча. Это чувствовалось и по воздуху: он отсырел, глушил звуки. Казачьи курени, укутанные снегом, точно белой кошмой, спали, только кое-где блестели прикрученные лампы. Раскатанная дорога уползала к гумнам, в степь; хутор остался позади, за разлохматившимся тальником. Скользкий пологий спуск вел в балку, прозванную Волчьей. Внизу было темно и тихо; молодой дубняк, кусты терновника сливались с оголенной местами землей: в начале февраля дохнувшая оттепель съела снег на буграх. Возле подгнившего креста с дощатым голубцом, поставленного на могиле загрызенного волками человека, Евдоким Семеныч остановился. От быстрой ходьбы он долго сопел. Ипат скорее угадывал, чем видел его коренастую сутулую фигуру с длинными руками, его острые недоверчивые глаза в морщинистых подушках век, которые, казалось, светились, как у волка.
Старик Кудимов внимательно прислушивался, точно желал убедиться, одни ли они в балке. Он перестал поддерживать левой рукой то, что нес за пазухой, забрал в заскорузлый кулак седеющую бороду, глухо заговорил:
— Ипат, подоспел час погутарить дюже сурьезно.
Сын молчал, послушный во всем. Его удивили и встревожили поведение отца, выпитая водка, их неожиданный приход в это глухое место, пользовавшееся у хуторян дурной славой.
— Наперед скажу об том моменте, когда имел я свое хозяйство, дом с низами и тягло, — продолжал Евдоким Семеныч вполголоса. — Донцы при мирном режиме в большой состояли знатности, сами его величество император не гнушались у казаков своей охраны лейб-гвардии полка сынов крестить. Иде непорядки — мы были верной надежей и опорой престола. А ты знаешь, кто такой раньше представлялся царь? По-ма-зан-ник бо-жий! Во! Не простой человек. Я, родитель твой, с германской войны вернулся с лычками урядника. Чин имел. Работника держал на дворе, каждое лето с Ивана дня нанимал пришлых косцов из Расеи убирать сено, пшеницу… Однако миновали те золотые времена. Уже двадцать годов, как лапотное мужичье заполонило вольный тихий Дон. Руки у них загребущие, о шести пальцах, как вилы-бармаки, и зачали они всех стричь под одну машинку: колхозы ставить. Пришлось и мне отдать свой курень, худобу, инвентарь, потому имел я весточку через знакомца-булгактера в рике, Стеблов зарился силком забрать да еще лишить права голоса как упорного белопогонника. Видал, как хряков приспособляют? Вот так будто и мне на рыло прицепили кольцо с проволоки: копырнуть огород-то и болезненно. Хожу, в землю гляжу, хохлу-бригадиру бью поклоны…