Ошибись, милуя
Шрифт:
— Все, брат, — сказал Троицкий мужику и, пристукнув кулаком по толстой папке, подвинул ее по столу к мужику: — Бери и впредь считай лучше. А вот и агроном наш, Семен Григорич Огородов. Здравствуй, Семен Григорич. Знакомьтесь, это наш приказчик Сила Ипатыч Корытов.
Сила Корытов поднялся с табурета и, сунув под локоть шапку, поклонился Огородову, но руки из скромности не протянул.
— По всем вопросам, Семен Григорич, к нему, — Троицкий указал на приказчика. — А ты, Ипатыч, передай агроному карты полей, описи почв и весь семенной материал. Не забудь и журнал погоды.
Корытов переступил с ноги на ногу и откашлялся в кулак:
— Вы же, Николай Николаич, Укосову поручили это дело. Я у него что-то и журнала-то не вижу.
— Ну ладно, ступай.
— А как с телочками, Николай Николаич?
— Съездим в конце недели. Или приспичило?
— Опасение имею, кабы не расторговали.
— Ступай, ступай. Не у них, так в другом месте купим.
Приказчик еще что-то хотел возразить, но только пожевал синими, испитыми губами, застегнул шинель на все пуговицы и вышел из кабинета.
Троицкий надел папаху, приладил ее на голове с лихим заломом, поднялся из-за стола и указал зажатыми в одной руке перчатками на дверь, за которой скрылся приказчик:
— Золотой человек этот Сила. Землю имел свою, двор — все бросил и вместе с женой переехал сюда. Так же как и ты, с богатыми иллюзиями. Жизнь, правда, немного отрезвила, но интересы фермы превыше всего. Ведь старичок уже, верно, а мужики побаиваются его: с городскими властями дружбу водит. Ну что ж, пойдем, пожалуй. Как спалось-то на новом месте? А я, брат, проснусь до петухов, и хоть глаза сшей: все думы, заботы. Но теперь полеводство передам тебе и больше буду заниматься людьми.
Проходя мимо нарядной, управляющий заглянул в дверь ее:
— Андрей.
В коридор выскочил конторщик Укосов, причесанный, в жилетке и сапожках, с жидкими бегающими глазами.
Управляющий знал эти плутоватые глаза и, вероятно, был снисходителен к Укосову; как бывают терпимы родители к детским шалостям любимого и послушного ребенка. Троицкий с Укосова перевел веселый взгляд на Огородова, сказав ему одними глазами: «Видишь, и хитроватый он, и ловкий, однако меня не проведет, я его насквозь вижу».
— Ну вот что, братец, обязательно включи в авансовый лист нашего нового агронома. Пить-есть человеку надо? Поймешь ли?
— Как не понять, Николай Николаич.
— Да вот еще: там, у меня на столе, список оштрафованных, возьми к вычету. Ну что, начнем с коровника, Семен Григорич? — спросил Троицкий, выйдя на крыльцо и сладко, всей грудью, задохнувшись свежим морозным воздухом. — Коровник, телятник, сепаратная, — перечислял он, натягивая на свои тонкие длинные пальцы кожаные перчатки. — Так и пойдем по кругу. Потом посмотрим на молотьбу. Затянули мы с нею. Впредь жатва, молотьба, подработка и приборка зерна будут твоим делом. Мотай на ус.
— У нас здесь, по деревням, обмолот в зиму не оставляют: лишние потери, — известил Огородов, на что Троицкий не отозвался, будто не слышал.
IV
В коровнике было темно и стояла теплая удушливая сырость, слепившая глаза. Три пожилые подойщицы, в
— Куда тебя, холера!
С появлением гостей воткнули вилы в кучи навоза и ушли в дальний темный угол. Пол коровника пропитался вонючей жижей, и управляющий с агрономом не стали входить, а остановились на пороге. Коровы ревели утренним голодным ревом и мешали говорить.
— Шестьдесят три головы, — приближаясь к Огородову, кричал Троицкий. — Шутка ли. Никаких кормов не напасешься. Орава.
— А удои?
— Всяко. Всяко. Есть и ведерницы. По ведру дают. Правда, таких мало. — Троицкий махнул рукой на коров и отошел от дверей, отошел и Огородов.
— А подойщицы с молока получают?
— Поденно. Пробовали с надоев — ничего не вышло. Фуражир, к примеру, не привез сена, а подойщицы страдают: от голодной-то скотины много ли возьмешь. — Вдруг управляющий весело вскинулся и объявил: — Зато нынче весной быка купили — сементал. Красавец, брат. Сынком назвали, а это уже не сынок, а целый сукин сын. Но — хорош! Стойло его в том конце. Пойдем кругом, поглядим. Ах, хороша животина. Лет через пять пойдет такое стадо — на всю Сибирь.
Они обошли коровник по унавоженному снегу, минуя брошенные сани с плетеными коробами и остатками соломы.
Троицкий долго дергал за железную скобу высокую хлябную дверь. Ее открыла изнутри подойщица, до глаз обмотанная суконной шалью, держа деревянную закладку в руках, стала ждать, когда войдут гости, но те входить не собирались, потому что быка в угловом стойле было хорошо видно и с порога.
— Как Сынок, Любава?
— Ну его к лешему, — глухим сквозь шаль голосом отозвалась баба и погрозила закладкой быку, жарко и грозно задышавшему в пол через алые, гневно раздуваемые ноздри. — Гляди у меня, запыхал.
Бык и в самом деле был по-своему красив: короткая, смолисто-черная шерсть на нем плотно лежала волосок к волоску и, вылизанная сытой жизнью, жирно лоснилась. На лбу и между крепкими, туго заточенными рогами шерсть вилась в жесткие, густые кудри, а под ними непроницаемо, но, без сомнения, осмысленно горели неистовой злобой круглые, навыкате, фиолетовые глаза; большеголовый, с короткой литой шеей и низким подгрудком, он прочно стоял на своих коротких узловатых ногах и весь подавшись вперед, как бы взяв стойку навстречу могучему удару; из-под раздвоенных копыт его, чугунно давивших плахи пола, выступала и пенилась жижа.
— Дверь-то, барин, надо бы запереть, — сказала баба, берясь за скобу, — не охватило бы его, лешего. Это ведь он с виду такой-то, гору своротит, а на деле, как всякий мужик, хлипкий.
— Невысоко же ты нас оценила, Любава, — улыбнулся Троицкий и вместе с Огородовым отступил на улицу.
Любава, притворяя дверь, вышла за ними. Приподняв подбородок, заправила под него суконную шаль и в тонкой улыбке подобрала молодые, красивые губы:
— Да уж кто что стоит. — И вдруг словно переменилась, построжела: — Сколько же раз говорить, чтобы убрать Сынка от коров: он того и гляди порвет цепь и нарушит всех коров. Уж я говорила и говорить устала Силе Ипатычу.