Ошибись, милуя
Шрифт:
— Ого, — радостно изумился Николай Николаич, переступив порог, — да у тебя, Анисья, хлебами пахнет. Хлебы пекла, что ли?
— И хлебы и пироги с капустой. На моей-то половине русской печи нету. Теперь, видать, Николай Николаич, отпеклась при новом-то хозяине. А уж печь здесь до чего, скажи, добра. Всякое печево угоит.
— Но вот и хозяин, — представил управляющий Огородова, втащившего в двери свои пожитки. — Прошу любить и все такое. Семен Григорич. Наш новый техник-агроном. Слыхала? Ну вот. Умыться дай нам и все такое. И-эх, люблю, грешным делом, когда свежими-то пирогами пахнет.
— Вот сюда-то вот. И здесь, — приглашала Анисья. — Проходите в комнаты. Не обессудьте только — ведь все наскоро. Андрейка мог бы и пораньше прибежать.
— Ну, есть пироги — обижаться не моги. Так, что ли, Анисья?
— Да уж вы всегда, Николай Николаич, скажете, не знай, как понимать.
Управляющий широко шагнул в большую
— Тут спаленка. Теплым-то тепла, ровно у христа за пазухой.
— А что, Анисья, — весело спросил управляющий, усаживаясь за стол и потирая руки, — для угрева с дорожки-то не поднесешь?
— Ай мы не крещеные, Николай Николаич. Да только одно словечко, — Анисья с доверительной улыбкой, довольная, кинулась на кухню.
— Вот и обитель твоя, Григорич. Теперь дело за невестой. Погоди, приведет господь, мы и свадебку твою тут отгуляем. Из окон вон Мурза видна. Ах, красавица речка. Особенно весной. Редкая благостынь. Да поживешь — увидишь.
— Я ведь ее, Мурзу эту, с детства знаю, Николай Николаич. Чуть выше, за волоками, наши покосы, межевские.
— Межевские, межевские, — с неторопливой рассудительностью повторил управляющий, оглядывая закуски. — Межевские, мужики ваши, — суровый народ. Но с виду. А доброты — необъятной. У нас, по Каме, нет, у нас мужик глядит куда веселей, зато сам себе на уме. То и на уме, как бы побывать в твоей суме. Большая река, знаете, народ все пришлый, тороватый. Плутов много. Пермяк солены уши.
Пришла Анисья, держа бутылку по-женски, за горлышко в обхват, поставила на стол, достала из нее подмоченную кудельную пробку, понюхала и весело сморщила нос:
— Лютая, Николай Николаич. Из ложки чисто вся выгорает.
— И слава богу. За плохую-то и браться не к чему. А ты с нами компанию поддержишь?
— Да уж куда деться. Только сидеть — увольте. Я вот так: с прибытием вас, Семен Григорич, а вам здоровьичка, — она поклонилась сперва Огородову, потом управляющему и, чтобы угодить им и показать свою лихость, с маху выпила до дна налитый ей граненый стакашек. От крепкой самогонки у ней перехватило дыхание, вся она залилась краской и побежала из комнаты, обмахивая подолом передника вспыхнувшее лицо.
Гости проводили ее с улыбкой и улыбчиво переглянулись.
— Выходит, так, Григорич, с прибытием, — подтвердил Николай Николаич и, найдя в бороде краешком стаканчика свои губы, вместе с ним запрокинул голову.
III
За разговорами засиделись до позднего вечера и знакомство с хозяйством отложили на другой день.
Утром Семен по привычке проснулся рано: еще высоко стояла поздняя луна. Свет ее не мог пробиться через застывшие окна, однако просвеченные стекла играли белым холодным огнем, которым была залита вся комната без теней и всплесков. В доме притаилась такая тишина, что слышались карманные часы, лежавшие на скамейке возле кровати. Семен не поглядел на них, потому что хорошо чувствовал время, — было около пяти, — и стал одеваться. Но вдруг вспомнил, что у него нет ни скотины, ни своего двора и, словно обманутый, долго сидел на соломенном матрасе. Голова его была свежа, но на сердце легла и лежала щемящая безотчетная тоска, будто он вчера под веселую руку что-то сказал или сделал очень дурное, но что именно, он ныне не помнит и мучается нелепым раскаянием. «Вовсе бы не ездить мне сюда, — думал Семен. — Пустая здесь будет жизнь, временная, как в армии, — ничего своего. Все казенное, и сам ты казенный. И опять одни ожидания. Если бы она была тут, — больно ворохнулось в душе знакомое чувство одиночества. — Дотянуть бы до рождества, а там хоть камни с неба — съезжу сам и непременно привезу сюда. А свадьба? Расходы? Да черт с ними, и со свадьбой, и с расходами. Нет, теперь я от своего не отступлюсь. А пока — бог милостив, он сподобил человека на вечную работу. Стану жить работой, буду думать только о работе, может, именно здесь, среди свободных работников, мне и дано по-настоящему понять, что труд — это радость. Самая большая, самая светлая. Но куда она, к чему эта радость, коли разделить ее не с кем? Не с кем же. И труд, и счастье труда, и любовь к людям, и думы о боге — все это доступно и одному, но есть еще другой мир, без которого вся жизнь что обитый ветрами колос. Мир этот — Варвара».
Он каждый свой шаг и каждую мысль свою прикладывал к ней, вроде бы ожидая от нее суда или благословения. И так как он от долгого ожидания начинал думать о ней немного возвышенно, то и был уверен, что и ее томят
В морозном окне погасло белое лунное сияние, и в спаленку просочился поздний робкий рассвет. Анисья на своей половине хлопнула дверью, загремела ведрами, возле окон проскрипели ее торопливые шаги. Семен очнулся от задумчивости и, вспомнив, что с утра должен идти с управляющим по хозяйству, стал быстро собираться. Уже за столом, запивая ломоть ржаного хлеба молоком, бодро и твердо подумал: «И раньше так бывало: ночные думы отчего-то всегда унылы и ненадежны, хоть не живи. И лучше им не верить. Другое дело утром, на свежую голову. Значит, рассудить надо так: до рождества осталось уж немного. Только и успею осмотреться да пообвыкну чуточку здесь, и тогда все-таки к чему-то готовому привезу ее. И правду говорят, нет добра без худа. Решено, и конец этим мыслям. А теперь за работу. Я не откажусь ни от какого труда, потому что все мои силы пойдут на общую пользу. Даже и не верится, что вечному мученику, русскому мужику, не в мыслях и не на словах, а на практике предложена на ферме новая дорога к свободному труду. Пусть это первое зернышко, но оно прорастет и даст колос. Я сказал вчера Николаю Николаевичу, что лучшего на белом свете я и желать не могу. Пусть это восторг под хмельком, но я и сегодня не отрекусь от своих слов. А управляющий — судить по всему — любит и горит на своем деле. Да и руку, должно быть, имеет твердую. Но кто он в жизни фермы? Кто? Фермер? Хозяин? Надсмотрщик? На чем держатся его интересы? Жалование от земства? Но если оно остается постоянным и он регулярно проедает его, тогда откуда же прибыль и накопления, без которых немыслима человеческая свобода. Человек призван к вечному труду, но не ради только куска хлеба. Нет. Если я сыт и способен к труду, чтобы опять быть сытым, какая разница между мною и скотиной? Я должен собрать и иметь капитал, чтобы от него пахло моим потом, чтобы не кусок хлеба направлял мою жизнь, мои мысли и силы, а интересы моего дела, которое, не угасая, должно переходить из поколения в поколение. Надо узнать, и узнать в первую очередь, — продолжал думать Семен, — как участвуют рабочие в распределении прибылей хозяйства. Могут ли они, проработав здесь определенный срок, вернуться к своему двору, к своему полю и по-настоящему встать на твердые ноги? «Мне самому ничего не надо, — обмолвился вчера Николай Николаевич. — И этими же настроениями я хочу заразить всех работников фермы…» Странное суждение. Однако поживем — увидим».
Шагая в контору по крутому морозцу, дыша свежим утренним воздухом, сладко пахнущим горьковатым дымком березовых дров, Семен чувствовал себя бодрым и полным молодых сил. «Я уже понял, что мы во многом разойдемся с управляющим, зато я знаю теперь свою правду и буду ей верен. Пусть моя правда совсем маленькая, но для меня она дорога как единственная: жить землей и трудом, но не только ради хлеба насущного, а во имя широкого достатка, душевного здоровья и крепости. И любви. Только она соединит людей в едином творчестве. Пусть она властвует… Мне давно уже не было так хорошо, как нынче», — подходя к конторе, заключил свои мысли Семен. То, о чем думал он сегодня все утро, не было для него новостью, но только нынче он ближе прежнего увидел цель своей жизни, потому что осознал потребность и близость той работы, которая всегда манила его.
Когда Семен подошел к конторе, на крыльце ее толпился народ в пимах и полушубках, терпко окуренных самосадом. Он поднялся по ступеням — все умолкли и уступили ему дорогу, кланяясь и здороваясь с ним. В дверях он встретил тех двух девчонок, которые вчера носили солому, — они весело прыснули в рукавички и, смеясь, отвернулись. Ответил им улыбкой и Семен.
Управляющий Николай Николаич Троицкий сидел в кабинете, в своей собачьей дохе нараспашку, папаха его стояла на углу стола — он протягивал к ней руку, но медлил брать, хотя чувствовалось, что весь был на ходу. Перед ним, в стеженой шинели, с шапкой на коленях, сидел маленький сухонький мужичок с утомленными глазами. Впалые щеки у него смуглы, рот закрывается плотно и жестко.