Ошибись, милуя
Шрифт:
— А тут и думать не надо. Хорош ли урожай, плох ли, нам все едино, потому как прибавки нам не дают. Вот загорись, сказать, поле — никто и тушить не побежит. Ничейное. Гори оно, на то-де воля божья.
— Важные словеса ты мне сказываешь, Анисья-матушка.
— А ты вроде и не знал?
— Как, поди, не знал, но о пожаре, чтобы так вот, не думал. Хм. Не ко времени у нас разговор этот возник. Не застудить бы лошадку. Но мы еще поговорим. Ничейное — ведь это страшное слово.
— Я его вижу иногда — оно такое, вроде бы косу точишь…
— Да ты уж не так проста, как с виду-то. А?
— Что знаем, не таим.
— Прощай, однако, Анисья-матушка. Счастливо тебе оставаться. — Он взял лежавший на лавке узелок и распахнул
— В субботу баня, Семен Григорич.
Лошадь, продрогшая после теплой конюшни, сразу взяла рысью, а при спуске на Мурзу пустилась вскачь. Снег на морозе так закуржавел и спекся, что прихватывал полозья, и они шли с тугим скрипом.
«Подумать только, одним словом объяснила все, — вспомнил Семен разговор с Анисьей. — Ничейное, и баста. Но ведь нет ни господ, ни рабов, однако остался обман. Выходит, обманываем себя, друг друга, землю. Но где? На чем?»
Семен неожиданно задал себе эти вопросы и не был готов ответить на них. Его в первые же дни пребывания на ферме поразила подозрительность людей, будто все, что делается в хозяйстве, делается в ущерб им. А отсюда вялость всей жизни, упорное желание устраниться от общих дел или закончить их быстрее и не вспоминать.
Управляющий Троицкий не имел привычки в чем-либо сомневаться и все объяснил Огородову с бодрой простотой:
— Об этом всеобщем недоверии и малой активности наших работников земские верхогляды прожужжали мне все уши. Но, милостивый, государь, поймите же наконец, кто пришел к нам на ферму. Да, кто? Ведь это в основном люмпен-пролетариат, отвергнутый своим сельским обществом. Кто они? Безземелица, бездомовица, бессемейщина — словом сказать, народец — перышко: куда ветер, туда и он. Ну что вы хотите от них, если они сызмала батрачили на чужое брюхо, и, следственно, труд для них сделался обузой: он их ни разу не накормил и не напоил досыта. С этим они и прибились к нашему берегу. А теперь чуть не досмотрел — порча или кража. Нет, друг у друга они не берут — это воровство. Вот вам и вывод, дорогой мой агроном: заставить родить землю легче, чем научить человека честно работать. Теперь хоть ты и агроном, и душа у тебя к земле тянется, но люди и для тебя в первую голову. Вот так, милостивый государь. Человеком дело ставит…
В заботных думах Семен и не заметил, как отмахал по легкому зимнику тридцать верст. К Верхотурской заставе подъехал, когда уже совсем ободнело. После ясной студеной ночи город лежал в холодной изморози, и храм Семиона Праведного в лучах восходящего солнца то показывался белой громадой, то скрывался в тумане.
А город шумно, с веселой суетой гулял праздник рождества Христова: перезванивались богатым набором колоколов церкви, неслись легкие, на высоких подрезах, кошевки, с лентами, опохмеленными ямщиками, бубенцами и смехом; иногда, разметая снег, собак и прохожих, во всю ширину улицы рвались в неведомую даль лихачи на одичавших тройках. В широких задках кошевок, под медвежьей полостью, жарко и радостно теснились усатые седоки и веселые дамы с румяными лицами, одетые в меха и белые «пленительные туманы», сторонкой, степенно, кланяясь друг другу, шел от ранней заутрени богомольный народец, в черных лежалых нарядах на шубной подкладке; не по сезону, но от полноты здоровья в тонких ботиночках похрустывали снежком молоденькие горничные и бойкие гимназисты; с парадной лестницы богатого двухэтажника дворник, с бляхой на белом запоне, и домашний малый, без шапки, в одной рубахе, бережно, под руки, спускали дородного непроспавшегося господина в цилиндре — господин не хотел идти, квасил губы и, опрокидываясь назад, упирался широко расставленными ногами в ступени лестницы, а у крыльца уже стояли санки, и седой масти жеребец нетерпеливо перебирал ногами, готовый вынести хмельной цилиндр на колокольню;
На соборной площади громада церкви Семиона Праведного. У горожан она в особой чести, потому что в престольные праздники службой в ней правит сам архиерей. И хор в ней собран из сильных, красивых и слаженных голосов, а крестные ходы славятся благолепием и огромным стечением народа. Но самым примечательным в храме была икона Семиона Праведного, написанная знаменитым художником Суриковым, когда он проезжал через Ирбит в Тобольск, где работал над этюдами картины «Покорение Сибири Ермаком». По его же наброскам местные богомазы расписали и свод храма, где в красочных образах рассказали о вознесении богородицы. Из прихожан мало кто умел прочесть библейскую притчу, но глубокое опаловое небо с живыми текучими облаками, крылатые ангелы да и сама богородица в длинных воздушных одеждах, струящихся по ее ногам, внушали людям суеверную робость и смирение перед высотой и величием непостижимой истины. Деловые люди, приезжавшие на Ирбитскую ярмарку, задабривали Семиона подношениями и дорогими свечами, а потом вымогали в молитвах покровительство в делах у всемогущего праведника.
И храм богател, процветал, и слава его гремела на всю Сибирь. Кресты Семиона всегда горели подновленным золотом, и откуда бы ни шел и ни ехал путник, город встречал его за многие версты сияющим распятьем головного купола, вознесенного высоко в небо на белом восьмерике. Поставлен был храм на крутом откосе, который на двести сажен обрывался к реке, и в утренние часы с лугового берега казалось, что храм парил в воздухе, и никак нельзя было поверить, что до него можно дойти и шагнуть под его святые своды.
На соборной площади, разметенной от снега, унавоженной и расписанной полозьями вкривь и вкось, Семен привернул свою лошадь к коновязи, набросил ей на спину попону и через распахнутые ворота вошел на церковный двор, тоже разметенный и утоптанный. На каменных ступенях паперти гнусавила и совала за подаянием руки немощная калечь. В дверях Семена встретил поклоном сухопарый служка в черной ряске и колпаке, с белым, словно вымоченным, лицом. Маленький рот у него был обметан молодой жидкой повитью. Он ласково, с заиском прошелестел бескровными губами:
— Заперто, барин. Заутрена отошла. Теперя приборка. — И, видя замешательство гостя, добавил: — Милости просим к вечерне.
— А что днем?
— С полудня две свадьбы, но помолиться — приделы отопрут. Нельзя теперя, — грубовато заступил он дорогу расторопной старушонке в лаптях и с батожком, которая безропотно отступила, но все-таки заглянула из-за служки в ладанную сумеречь притвора и усердно перекрестилась.
Семен раскланялся со служкой, дал по медяку нищим и пошел в трактир, который гудел в переулке за глухой церковной стеной.
IX
В большом высоком зале, как всегда после праздничной службы у Семиона, было много людей, пахло вымытыми полами, тощим варевом и кислыми пивными ополосками. У стойки в табачном дыму и пару от ведерного самовара пиликала гармошка, гремел жестяной рукомойник, и хозяин, седой благообразный старик, со звоном бросал на медный поднос серебряную мелочь.
— Сядь, сказано, — покрывал весь шум чей-то гневный бас, и в ответ ему кто-то ребром монеты стучал в столешницу.