Ошибись, милуя
Шрифт:
У окна за пыльным, прогоревшим тюлем сидела молодая дама в расстегнутой шубейке, вальяжная и рдяная от жары, с ложки кормила сытенького ребенка овсяным киселем. Теснота, неумолчный шум и мозглые запахи, кажется, совсем не трогали даму, потому что вся она погрузилась в свой сладкий материнский мир, куда важней и значительней всего окружающего. Рядом с нею, за тем же столом, угощались пивом, заедая солеными сухариками, двое молодых горожан. Один жиденький, с острым подбородочком, другой красный и тугощекий, с завитой головой. Худой, видимо, мерз и поджимал к бокам локти, а тонкие длинные ноги заплел одну за другую; на шее у него большим бантом был завязан истертый кашемировый
— Жгутся, гляди. А то кабинет, кабинет…
Завитой неторопливо бросал в рот сухарики, крошил их крепкими белыми зубами и долго молчал.
— Мелкота. Пыль, — сказал наконец громким басом.
— Не даст усадку — сам подрежу, — сообщил худой и поковырял серым ногтем рваную клеенку, хмуро глянул на товарища: — Отведение нашло.
— Обманут на пустяке, сволочи. Ах, извините, мадам.
— Кончать на голос. Я у них не обедал.
— Для начала. Всяк слышал. Слы-шал. — Завитой выпил пива и, не выпуская пустого стакана из руки, углом кулака вытер горячие губы, стеклянным дном пристукнул по столу: — Сиди, сказано. А вы, мил человек, извиняюсь, — обратился он к Семену, — не обрезками торгуете?
— Не приходилось.
— Это я так, к слову. — Завитой стакан за стаканом опорожнил бутылку и принялся снова клевать сухари и глядеть на даму. Сейчас по его отяжелевшим глазам чувствовалось, что в голове у него началась какая-то мучительная, неподатливая работа, и сухари он жевал не ради закуски, а от темного нервного возбуждения. Даме уже был неприятен его тяжелый, допытливый взгляд, и она начала собирать ребенка, застегнулась сама, поднялась. Завитой пересчитал оставленную ею мелочь и бережно собрал ее в стопку.
Семен тоже положил расчет на угол стола и вышел. После тепла и душной испарины кабака морозный воздух был особенно свеж и сладок, — Семен понимал это, но отчего-то не мог обрадоваться, — что-то неизъяснимо сжимало и томило сердце, будто он проснулся после дурного сна. Ему подумалось о том, что подавленное настроение его возникло не сейчас, не в трактире, а значительно раньше, только он боялся поддаться ему и таил его даже от себя. Он вспомнил вчерашние сборы, дорогу, когда до счастливой, давно ожидаемой встречи оставалось подать рукой, вспомнил наконец сегодняшнее утро в шумном праздничном городе и ужаснулся перед своим обманом: и ожидание рождественских праздников, намеченных им на решительный срок, и сборы, и сама дорога — все это должно бы жечь, возбуждать, радовать, а на душе потемки, чем-то напоминавшие уходящий зимний короткий день.
Проведав лошадь и насыпав ей в торбу овса, Семен опять пошел к церковным воротам. На колокольне пробило двенадцать, и тотчас заиграли мелкие звоны, предвещая полуденный благовест. «Знать бы, где живет», — несколько раз кряду неосознанно повторил Семен слова завитого и вдруг вдумался в них: «Что же это как вышло-то, ведь и я знаю, что уже нет моей Варвары, а жду, обманываюсь — зачем? И осталось у меня только одно:
К воротам подъезжали разномастные беговые санки, лихо подкатил открытый возок, запряженный тройкой сытых, грудастых лошадей, — их держал на вожжах кучер, бородач цыганского обличья. Жених, простоволосый, в легком пиджачке и сапожках, выскочил на снег и стал помогать невесте выйти из возка, придерживая на ней палевого отлива колонковую шубку, накинутую на белое подвенечное платье. Широкозадая старуха укладывала по шубке легкую выдуваемую у ней из рук фату. От ворот и до самой церкви толклись веселые зеваки, горячо обсуждая свадьбу, выезд и самих молодых, впереди которых важно шагал мальчик в высокой боярской шапке и бросал из блюда под ноги им зерна пшеницы.
— Видная из себя, — судачили бабы, разглядывая невесту.
— Рожать хорошо будет.
— Свекор выбирал, окаянный, на три аршина в землю видит.
— Да и жених-то глаза небось на месте носит.
— Жених, сказывают, только что тряпку не сосет. Рохля.
— Дом и кузницу отписал сам-то.
— Сквалыга, а туда же.
— А это, никак, теща, спина-то вовсе корытом.
— Невеста, бабоньки, чисто окостенела.
— Себя вспомни, старая, — усмехнулся подпитый бас. — Небось юлой вилась перед аналоем-то, а?
— Молчал бы. Не твово ума.
— Уж это так.
— Несешь, идол, перед храмом-то господним.
— Сейчас хор грянет.
— В этим месте у меня душа мрет.
Семен как-то непроизвольно все старался разглядеть невесту, но его оттирали от молодых. Возбужденные любопытством, бесцеремонно лезли вперед и старые и малые, работая локтями, одни с вдумчивым усердием, другие посмеиваясь над своей резвостью. Высокий старик, выбитый из толпы, остановился рядом с Семеном, весело покачал бородой и стукнул слабым кулаком по тугой спине девки, которая жадней других рвалась к паперти:
— Оглашенная, видать, самое-то не привел господь.
— Колелый, — огрызнулась девка и, грозно сверкнув черными глазами на старика, всхлипнула: — Кто еще я?
— Шапкой не сшибешь — значит можно, — всхохотнул старик. — Так и идет, чистая карусель. Но складная свадебка, соколик, утешение на всю жизнь. На ее, верно что, и со стороны взглянуть заманно. Я бы и то еще поженихался.
Веселая, суетная толпа с перебранками и пересудами, колокольный звон и щедрая россыпь пшеницы, на которую слетелись голуби, морозное солнце над куполами церкви — все это благостно повлияло на Семена. Его охватило горячее желание не медля ни минуты броситься в сани и скакать в Усть-Ницу. «Быть того не может, чтобы Варвара переменила слово, — бодро рассудил Семен. — Пусть и на нас глядючи люди веселятся да завидуют. А то ведь у нас, у Огородовых, есть это самое — напустим на себя хмари, ни себе, ни другим не даем веры».
Семен зашел в левый придел, поставил две свечи за упокой души отца и брата Петра, помолился наскоро без умиления и молитвы и, не дав лошади выесть торбу, заторопился из города. В большом селе Поречье надо было делать ночевку, потому что лошадь заметно сдала и начала сбиваться на шаг.
Солнце уже шло к закату, когда он подвернул к воротам постоялого двора. На улице возле длинного, в две связи, заезжего дома толкался народ, тренькала балалайка, игриво повизгивали девки. Ворота во двор были настежь распахнуты, но какой-то парень, в фуражке с лаковым козырьком, взял Семенову лошадь под уздцы и вывел обратно на дорогу. Под смех молодежи махнул рукой: