Особые приметы
Шрифт:
Альваро витал уже где-то в совершенных эмпиреях, среди серафимов и херувимов, прерогатив трона, высших принципов, полномочий, разделения властей, равных прав представительства, глаза его были сладко закрыты, во рту отдавало перегаром от p’tits calva, и он не обратил внимания на стук вновь открывшейся двери, поскольку в зал все время входили опоздавшие. Но на этот раз вслед за хлопаньем двери раздался громкий взбудораженный топот ног, и Альваро, удивленный и возмущенный не меньше, чем остальные, обернулся ко входу. Какие-то личности, опрокидывая стулья и разбрасывая пачки листовок, рвались к трибуне, где доктор Карнеро продолжал говорить,
— Долой раскольников! Мумий — в музей!
На головы сидевших сыпались листовки.
— Старье на свалку!
— Хулиганство!
— Раскольники!
— Вон отсюда, негодяи!
— Всех вас — в музей!
Шум набирал силу, и Альваро, очутившийся в самой гуще сражения, вдруг увидел величественную фигуру полковника Карраско: с прытью офицерика, только что выпущенного из академии, полковник браво фехтовал своей заслуженной тростью, наседая на отступающего противника. Публика плотной стеной загородила проход. Попытка наглецов прорваться к трибуне потерпела провал, они пятились к выходу. Старичок с красным платочком вцепился одному из вторженцев в загривок и остервенело царапал его своими сухонькими пергаментными ручонками. В дверях потасовка вспыхнула с новой силой, замелькали кулаки, послышались ругательства, и на головы присутствующих опять посыпался дождь листовок — еще гуще прежнего. В последний миг кто-то из «негодяев» метнул в сторону эстрады тухлое яйцо. Описав идеальную параболу, снаряд с кощунственной точностью шлепнулся на ворох бумажек, разложенных оратором на кафедре, торжественной и строгой, как литургия.
Голова доктора Карнеро упала на грудь — он поник, сраженный непоправимостью постигшей его катастрофы. Смутьяны были выдворены, но публика не успокаивалась, люди кричали и спорили, не обращая внимания на зычноголосого господина, который патетически жестикулировал, призывая восстановить тишину.
— Товарищи… Дух согласия, объединивший нас в этот великий день…
— Конституция тридцать первого года мертва! — орал, взгромоздясь на стул экс-министр торгового флота. — И если мы хотим возродиться из пепла прошлого…
— Испанский народ скажет свое слово…
— Наши ошибки обязывают нас взглянуть…
— Только национальное единство поможет нам свергнуть…
Минутами рев в зале достигал оглушительной силы. Ораторы яростно потрясали воздетыми руками и, срывая голоса, перебрасывались репликами. С импровизированных трибун в разных концах зала провозглашались самые несхожие и противоречивые политические программы. Зычноголосый сделал последнюю, отчаянную попытку восстановить порядок: он неистово захлопал в ладоши и, воспользовавшись минутным затишьем, драматически воскликнул:
— Будем откровенны… Испанская эмиграция не выдвинула ни одного подлинно крупного деятеля, который смог бы объединить вокруг себя разобщенные, дезориентированные силы…
— Не выдвинула ни одного крупного деятеля?!
Вопрос прозвучал как гром среди ясного неба. Альваро увидал человека лет шестидесяти, стоявшего, подобно другим, на стуле. По стремительности и свободе жеста нетрудно было угадать в вопрошающем привычку к публичным выступлениям.
— А про меня вы забыли?!
Все смолкли, повинуясь властной интонации, с какой это было сказано. Сквозь муть, внезапно застлавшую глаза, Альваро увидел сжатый кулак и
— На выборах в кортесы в тридцать третьем году я баллотировался по избирательному округу Мансанарес и получил на шесть тысяч пятьсот голосов больше, чем кандидат реакционного блока, опиравшегося…
К горлу Альваро вдруг подкатила тошнота, он отрыгнул сильней, чем прежде, почувствовал во рту омерзительный вкус р’tits calva и выскочил в вестибюль, но до уборной добежать не успел — его вырвало. Припав лбом к тумбе, украшенной бюстом с надписью «Жорж Леклерк де Бюффон, 1707, Монбар — 1788, Париж», он обильно и долго извергал содержимое своего желудка, и какая-то старушка в черном, судя по виду, деятельница Армии спасения, сострадательно смотрела на его муки, — она забрела сюда случайно и спешила покинуть зал, в недоумении и страхе перед столпотворением, которое там происходит. Подойдя к Альваро и похлопывая его ласково по плечу, она повторяла с акцентом, выдававшим в ней русскую:
— Alors, jeune homme, ca ne va pas? [79]
Они назначили встречу в кафе на углу, метрах в двадцати от дома, где жил адвокат. Когда подошли Артигас и Пако, Антонио прогуливался по противоположному тротуару, нетерпеливо покуривая сигарету. Завидев их, он помахал рукой и пересек улицу. Темный макинтош и портфель придавали ему вид конспиратора с карикатуры.
— Будь я полицейским, я бы тебя немедленно задержал, — сказал Пако. — Больно уж подозрительный вид. У тебя что, надеть больше нечего?
79
— Что, молодой человек, пошло не впрок? (франц.)
— А так чем плохо?
— Волосы бы хоть остриг… Попомните мое слово, погорим мы из-за твоего дурацкого вида, все погорим.
— Зря ты это, — возразил Антонио. — Наружность абсолютно безобидная. Только сейчас сидел в автобусе с парочкой серых. Даже развлекался: под самым носом у них доставал из портфеля лист с подписями — ухом не повели.
— Прыгай, прыгай — допрыгаешься. И с шевелюрой распростишься, будь спокоен. Они тебя, когда сцапают, первым делом остригут наголо.
— Есть вести от Энрике? — спросил Артигас.
— Нет, ничего.
— Моя сестра была у его матери. Знаешь, что ей старуха сказала? — Артигас смотрел на него в упор. — Что во всем виноват ты.
— Я?
— Ты, любезный, ты. Такую закатила речугу, битых три часа разорялась. Дурные товарищи!.. Безбожные книжки!.. Сестра от нее еле ноги унесла.
Они облокотились на стойку бара, и Пако заказал три кофе.
— Пишущую машинку выкупил?
— Выкупил.
— Надо поскорей размножить. Если еще кто подпишет, впечатаем потом.
— В час у меня встреча с Гаспарини.
— Я перешлю текст Альваро, чтобы передал во французские газеты.
— Альварито… — произнес Антонио. — Хотел бы я знать, где его черти носят… Перемахнул через границу — и все, как в воду канул.
— Слишком много ты от него хочешь. Я думаю, он про отца родного забыл, не то что про нас с тобой. Один с нашего факультета заходил к нему в Париже, говорит: пьет без просыпу.
— Ему теперь все до лампочки, мы и наши дела, — заметил Пако. — Испохабился в своем Париже.