Особые приметы
Шрифт:
Они вновь оказались в толпе, где теперь мелькали раздосадованные, растерянные лица. Около сотни студентов прохаживались по Рамблас, как парни и девушки в провинциальных городках на воскресном гулянье. В кафе и магазинах многие в нерешительности ожидали знака, чтобы присоединиться к манифестантам. Болельщики по-прежнему самозабвенно спорили о футболе, в боковых улочках не было видно ни души.
В двенадцать двадцать у выхода из метро появился Энрике с двумя товарищами, студентами экономического факультета, членами комитета по координации. Энергично жестикулируя и что-то выкрикивая, они пытались привлечь внимание толпы. Последовала короткая заминка: многие студенты явно колебались. Наконец вокруг вновь прибывших собралась небольшая горстка людей, остальные поспешили ретироваться, свернув в боковые улицы. И тут кто-то развернул транспарант.
Все дальнейшее произошло в считанные секунды: агенты в штатском набросились на группу студентов. Последовал стремительный обмен оскорблениями и ударами. Толпа бесстрастно наблюдала за происходящим и, пробившись сквозь стену зевак, Артигас увидел Энрике с разбитой губой, — с двух сторон его держали полицейские. Все трое сели в «джип»,
Альваро сразу почувствовал смертельную усталость, он словно оглох от уличного шума, от гула человеческих голосов. Стрелки часов показывали двенадцать двадцать шесть. И только когда он встретил Антонио и его друзей, увидел их потерянные глаза, он понял настоящий смысл происшедшего. Он никак не хотел поверить этому, и тем не менее все было ясно.
Демонстрация провалилась.
Завсегдатаи кафе, в котором бывал Альваро, явно принадлежали к необычным представителям рода человеческого. Заведение находилось на полпути между Новым мостом и перекрестком у «Одеона». Его грязные, немало повидавшие стены были залеплены рекламой всевозможных вин и аперитивов; сюда одна за другой стекались волны эмиграции с Пиренейского полуострова, выбрасываемые за его пределы случаем или прихотями политики. После разгрома Республики в 1939 году поток эмигрантов преодолел хитроумную, дьявольскую полосу препятствий, прошел через забитые дороги, пробрался на перегруженных судах, через колючую проволоку, вынес голод и вшей Сен-Сиприена и Аржелес-сюр-Мэр, выдержал нацистские лагеря уничтожения и, наконец, разбился у стен на Сене; здесь эти люди, словно старинные, пришедшие в ветхость парусники, бросали якоря у столов, уставленных пепельницами и пустыми бокалами, или у цинковой никелированной стойки мадам Берже, с ее пресловутыми черствыми рогаликами, старой астматической кофеваркой «Эспрессо», выплевывающей густой кофе, и с пожелтевшим, никогда не читанным текстом закона «О мерах против лиц, появляющихся в общественных местах в нетрезвом виде».
Насколько Альваро удалось заметить, представители каждого археологического пласта поддерживали чисто поверхностный контакт с представителями предшествующих и последующих пластов, подчиняясь негласным, но тщательно соблюдаемым правилам приоритета. Свежие напластования — к ним принадлежал и Альваро — состояли из политических эмигрантов или интеллектуалов, которые, как правило, пересекли Пиренеи во второй половине 50-х годов — с паспортом или без оного — после более или менее длительного пребывания в Карабанчеле либо в тюрьме «Модело», или же после участия в студенческом движении, а то и просто в какой-нибудь эпизодической демонстрации протеста. Все они были молоды и окружены ореолом недавнего изгнанничества, исключая, конечно, тех, кто покинул родину из-за семейной ссоры, увольнения со службы или, как и сам Альваро, в поисках новых и более приветливых горизонтов. Во второй пласт входили уже поседевшие эмигранты 40-х — начала 50-х годов, бывшие узники концентрационных лагерей в Альбатера или Миранда-дель-Эбро, тайком перешедшие границу, чтобы пристать к французским маки накануне провалившейся попытки вторжения в долину Аран, или же стремительно скрывшиеся, когда была разгромлена Испанская университетская федерация, — эмигранты страшных лет террора, голода, засух и карточек. В третьем пласте были беглецы Пертюса и Аликанте, долгие месяцы интернированные в песках Лангедока, а затем вынужденные строить Атлантический вал, чудом спасшиеся от газовых камер Освенцима, ветераны проигранной гражданской войны; эти поглядывали на всех остальных свысока — так владелец унаследованного от дедов состояния взирает на спекулянтов-нуворишей, разбогатевших в военные годы, так природный аристократ смотрит на коммерсанта, получившего благородное звание волею властей или за сомнительные услуги, оказанные режиму. Если же копнуть еще глубже, то геолог мог бы найти, помимо последних трех мощных напластований, остатки более древних пластов, осевших на дне убогого парижского кафе после жестоких репрессий совсем уже давно прошедшего времени.
Переступая порог кафе мадам Берже, представители самого свежего слоя почитали своим долгом объяснить другим все, что произошло на родине до того момента, когда они ее покинули, и повторяли они это до тех пор, пока не замечали неожиданно для самих себя, что их рассказ не только никого не интересует, но что он непростительно бестактен, хотя и извинителен для новичка, не знающего тонких правил этикета, установленных среди эмигрантской иерархии в зависимости от выслуги лет. Мало-помалу горячность новичков остывала, и они приучались помалкивать, изображая внимание на лице, и коротко отвечали на вопросы старшего поколения с само собою разумеющейся скромностью учеников, робеющих перед мудростью и глубокой эрудицией уважаемого профессора. Проходили недели, месяцы, годы, и наконец бывшие новички сами получали право недоуменно поднимать брови, рассеянно ковырять во рту зубочисткой или же пренебрежительно разворачивать газету посреди сбивчивой и лихорадочной речи более молодых изгнанников. Это означало, что они стали ветеранами и включились в существующий порядок вещей, превратились в эмигрантов, которым позволителен иронический взгляд на происходящее, ибо они раз и навсегда познали историческую правду и те рациональные средства, при помощи которых будут излечены все болячки Испании в тот — уже близкий — день, когда все переменится, и они с триумфом вернутся на родину, чтобы одарить ее сокровищами своего опыта, накопленного за годы долгого и «плодотворного» отсутствия.
Эта благотворная для Испании эволюция их мыслей и чувств сопровождалась все более безжалостной критикой Франции и французов, словно забвение далекой, идеализируемой родины компенсировалось обнаружением все новых, доселе даже не подозреваемых пороков в той единственной реальной и ощутимой действительности, которая их окружала. Оба эти чувства — восхищение и пренебрежение — были тесно связаны друг с другом и зависели от свойств характера и количества лет, проведенных эмигрантом во Франции. Вновь прибывшие появлялись в кафе, очарованные мифом о Париже и прельстительным блеском малокровной французской культуры: они жаждали любви, жизненного опыта и знакомства с запретными книгами. Как и Альваро в те дни, когда он встретился с Долорес, они делили свободные часы между фильмотекой, спектаклями ТНП для студентов, лекциями о литературе и искусстве в Сорбонне; они влюблялись подряд во всех блондинок Латинского квартала и университетского городка, чувствовали себя счастливыми оттого, что живут в краю, где любовь так доступна, бывали потрясены свободой и независимостью француженок (или немок и скандинавок), и изо всех сил старались правильно произносить слова на языке народа, чьих классиков они глотали одного за другим, стремясь побыстрее заполнить пробелы своего ультракатолического образования. Так шло до тех пор, когда они, заплатив дорогой ценой за опыт, вдруг обнаруживали в себе мужскую гордость, свойственную испанской расе, и неожиданно ужасались скандальной неверности француженок (или немок и скандинавок), забывавших наутро оброненные ночью жаркие клятвы в любви и вечной преданности, и ради кого? — этого уж невозможно было понять! — ради объятий какого-нибудь женоподобного итальянского студента или дюжего и черного как сажа стипендиата из Того или Камеруна, что ввергало испанского поклонника в бездну ревности, любовной тоски и безысходной горечи, открывая ему самым грубым образом глаза на истинную сущность француженок (или немок и скандинавок), столь непохожих на строгих и верных иберийских женщин. Это открытие срывало мистический покров и с остальных ценностей, после чего все французское общество в целом попадало на скамью подсудимых.
С этого момента офранцузившиеся было, но оробевшие представители свежего геологического пласта начинали с негодованием говорить о продажности, грубости и мещанстве французов, забывали о своем с таким трудом приобретенном французском произношении, раскатисто, по-испански произносили звук «р» и спешно старались придать себе вид чистокровных иберийцев, отращивали баки и усики шнурком, а в глазах у них появлялась невесть откуда взявшаяся истома, долженствующая выделять их среди безликой, серой, ничем не примечательной толпы французов. Вместо того чтобы терять драгоценное время в фильмотеке, Сорбонне или в ТНП, они теперь предпочитали собираться своей компанией в затхлом заведении мадам Берже и вспоминать за чашкой вонючего французского кофе исторические обстоятельства, предшествовавшие их эмиграции, или же слушать повествования эмигрантов второго и третьего археологического пласта о прорыве фронта на Эбро, взятии Бельчите и разгроме итальянцев под Гвадалахарой, — сравнивая в ходе содержательной и приятной беседы обуржуазивание французского рабочего, только и думающего что о своем «ситроене» и летнем отпуске, с благородством и достоинством многострадального испанского пролетария, противопоставляя унылому обилию плодородных полей Нормандии разнообразие и живописность пустынного, аскетического пейзажа Кастилии: пересохшие реки, раскаленные камни, выжженный солнцем кустарник. Никто уже не произносил с юношеским восторгом имен Бодлера и Рембо, а если упоминал о француженках (или немках и скандинавках), то лишь затем, чтобы их очернить, а заодно дать понять собеседникам, что перечень донжуанских похождений говорящего достаточно длинен и подтверждает самым категорическим образом заслуженную репутацию половой потенции иберийцев и что если говорящий когда-нибудь женится, то исключительно на честной и здоровой испанской эмигрантке, будущей матери его детей. При этом более молодым эмигрантам рассказывалось о позорном паническом бегстве французов в июне 1940 года, о решающей роли испанцев в маки, после чего разговор естественным образом переходил на тему о том, что современная французская философия имеет явно тевтонские корни, а музыка Вагнера оказала решающее влияние на творчество Клода Дебюсси. Далее предавалась анафеме и безвкусность столь незаслуженно разрекламированной французской кухни, и отвратительные французские вина, появившиеся, впрочем, на свет только благодаря массовому вывозу во Францию лоз из Риохи. Наконец, после полных тоски воспоминаний о сыре из Ронкалеса и колбасах из Кантимпало все приходили к мнению — единодушному, как это ни странно для столь многочисленного собрания испанцев, — что такого чистого, свежего и целебного воздуха, как на Гвадарраме, нет больше нигде на свете, сеньоры, — нигде во всем мире.
Тело его покрылось испариной. Он морщился от непрекращающейся острой боли в боку, в висках стучало.
Когда он открыл глаза, двое сидели у картотеки, поглощенные чтением газет. Усатый повесил пиджак на спинку стула и время от времени стряхивал пепел с сигареты, постукивая ею о край стола. Высокий машинально разглаживал складки брюк. Пол был усеян окурками, а в комнате дурно пахло застоявшимся табачным дымом.
— Хочешь попробовать? — спросил немного погодя Высокий. — Классный херес. Родригес привез вчера…
Усатый сложил газету пополам, приблизил ее к лампе. По движению его губ было видно, что читает он по складам.
— Хорошо, плесни глоток — не больше…
Высокий налил в оба стакана и, прежде чем отпить из своего, понюхал.
— От одного запаха окосеешь!
— Читал? — Усатый оторвался от газеты и пригубил вино.
Что?
— Луис Мигель получил право отрезать у быка два уха.
— Где?
— В Аликанте.
— Хотел бы я посмотреть на него в Мадриде или Маэстрансе. — Высокий снова поднес стакан к самому носу. — Когда быку подпиливают рога, а трибуны ломятся от иностранцев, тут и новичок не оплошает.
— Нет, ты послушай: «Когда появился второй бык, Луис Мигель показал себя настоящим артистом…»
— Видно, подкупил этого писаку.
— «…Четыре или пять раз он блестяще пропустил быка у самой груди, выполнив несколько поистине феноменальных пасов правой…»
— Эти журналисты за двадцать дуро родную мать продадут.
— «…Потом он с львиной отвагой вонзил шпагу в холку быка и еще раз подтвердил свою славу великого матадора…»
— А я тебе говорю, что настоящий тореро, как Ордоньес, доказывает это на арене в Маэстрансе или Вентасе.